— Документы? Так отдай им эти документы проклятущие, чтоб они провалились! Все из-за этих бумажек поганых…
Вот! Вот оно — то, чего больше всего боялся Иван Андреевич. Ведь с самого начала он боялся и предчувствовал, что эти хищники, изучившие все повадки своих человеческих жертв, ухватят его за самое дорогое, любимое, за то, чего лишиться — все равно что умереть, потому что незачем без этого жить на белом свете. Умело манипулируя этим впившимся в страдающую плоть крючком, они подтащат его поближе, точно крупную рыбу, и тогда он отдаст им все, что пожелают. По доброй воле отдаст, еще и спасибо скажет. А о доверившихся ему колхозниках и не подумает. Потому что свой ребенок дороже чужих, и своя жена дороже, чем посторонние люди, пусть даже и прожившие с ним бок о бок не один десяток нелегких годков. Так они рассуждают… Неужели он поддастся этим извергам? Самым страшным было чувствовать, что да, способен, готов поддаться… Впервые за время этого изнурительного противостояния.
Самым трудным было выдержать битву с Ладой: она собиралась немедленно забрать у мужа документы и идти обменивать их на Прошу. Удержать ее стоило колоссальных усилий. Помогло только то, что точное место хранения документов Иван Андреевич скрывал от семьи, но если бы жена дала себе труд поискать, то нашла бы обязательно. В доме, который был построен, освоен и изучен ими вдвоем… Сейчас Лада превратилась во врага того человека, которого недавно любила: она накидывалась на него с кулаками, царапала, кусала, обвиняла его в том, что он променял ребенка на бумажки, за которые ему все равно никто спасибо не скажет, а их Прошенька из-за бумажек будет мертвенький. Это было невыносимо! Иван Андреевич понимал, что Лада не в себе, что, когда она сможет отдавать себе отчет в своих словах и действиях, она тысячу раз раскается в том, что наговорила. Он жалел ее, ласкал, успокаивал, но она его ненавидела, а ее ненависть будила и в нем не лучшие чувства. Он был на грани того, чтобы залепить ей пощечину, рявкнуть, что она истеричка и идиотка, что у других колхозников тоже есть дети, которым придется идти по миру, что для мужчины существует такое понятие, как долг… И только сознание, что, если он так поступит, сыграет на руку врагу, удерживало его от некрасивого поведения, за которое после начал бы казнить себя.
Стало немного легче, когда в дом председателя колхоза принялись стекаться люди, прослышавшие о его беде. Колхозники приходили тихие, молчаливые, бухтели невнятные утешения, наподобие: «Ничего, все образуется», — хотя что, спрашивается, могло образоваться? — смотрели на Ивана Андреевича слезящимися глазами, настороженными, точно у бродячих собак. Они словно бы принимали как должное то, что председатель в обмен на своего ребенка способен сдать их землю — каждому свое мило! — словно они поступили бы так же на его месте. И все-таки, вопреки очевидности, надеются, что он этого не сделает.
Потому что он не такой, как они. Они и выбрали его председателем, и выбирали постоянно, потому что он был не такой, как они. Близкий — да, знающий их нужды — да, способный помочь — да, но не из их числа, не их породы. Сильнее их, умнее, храбрее, решительнее. Благороднее. Кому-нибудь из своих они не доверили бы управлять собой, а вот ему — доверили. Знали, что именно такой человек способен позаботиться о них в самой сложной ситуации. А теперь она, самая сложная, и настала…
В глазах Джоныча Бойцов не увидел слез. Зато в них билось горячее сочувствие. И еще гнев, очевидно направленный на колхозников, которые сидят, страдают и ничего не делают. Сам Джоныч рассиживаться не захотел. Заскочил на минутку, спросил сурово:
— Иван, ты что себе думаешь? Похищен ребенок — это очень серьезный преступление. Надо ставить в известность милиция.
Иван Андреевич был в таком состоянии, что с помощью непереводимой игры слов на русском народном языке объяснил, куда и зачем Джоныч должен идти со своими советами. Англичанин внимательно выслушал, как бы ища ценную информацию в витиеватой брани, а потом также сурово, нарочито не обращая внимания на оскорбительную сущность ругани, сказал: