Кричала Славка Сатырос.
Она кричала так страшно, так неистово, что весь полупьяный, собравшийся уже сладко задремать после сегодняшних впечатлений лагерь археологов дрогнул.
Это был крик человека, увидевшего голову Медузы Горгоны – да так и застывшего со страшным криком в зубах, в глотке.
– А-а-а-а-а! А-а-а-а-а-а! А-а-а-а!
Ужас объял людей. Они не пошли из палаток – поползли. Коля Страхов бежал, споткнулся, упал. Моника вылетела из палатки всклокоченная, похожая на белобрысую ведьму. «О, годдэм, ит из дизайтер!..» Да, это катастрофа… Катастрофа?! Здесь?! Сейчас?! Вечером, в спокойном лагере экспедиции, под ясными звездами Киммерии?!
Когда они влетели в палатку Андрона и схватили орущую и дергающуюся Славку, оттаскивая ее от страшного, вытаскивая прочь, чтобы она невидела, они поняли все.
Андрона убили жутким чеченским ударом – ему перерезали горло поперек. Длинная дикая красная улыбка зияющей раны заставила закричать и Монику, забить себе рот кулаком. Он лежал, красивый, еще теплый, неостывший, уже не шевелился. Колька Страхов, с расширенными зрачками невидящих глаз, захрипел:
– Светлану!.. Светлану скорее!..
Она и сама уже бежала – и Ежик бежал за ней, на ходу расстегивая чемоданчик походной аптечки. У нее не было в голове никаких других мыслей, кроме одной: остановить кровь. Еще не поздно. Еще можно успеть. Успеть. Остановить!
Она, влетев в палатку – были принесены все карманные фонарики, все свечи, что нашлись у археологов, и зажжены около матраца, на котором лежала поп-звезда, – нашарила в аптечке шприц и камфору, ввела сразу пять кубиков. Схватила еще ампулу с промедолом, отломила стеклянный кончик зубами, с хлюпаньем втянула в шприц лекарство. Воткнула иглу в руку. В уже мертвую руку.
На перерезанное горло она не смотрела. Ее руки сами находили в аптечке вату, бинт, спирт, йод. Ее руки сами делали перевязку. Перевязывали уже мертвое горло.
Она делала все сестринские манипуляции четко, жестко, на автопилоте, как делала в больнице всегда, и она знала, что делает все мертвому, как живому. Она старалась. Она спешила. А спешить было уже некуда.
Славка Сатырос глядела на все, что она делает, бешено выкатившимися глазами. Она мычала, уже не кричала – Серега Ковалев зажал ей рукой рот. Заштопанные на локтях рукава ее тельняшки мотались ниже скрюченных пальцев. Тельняшка была ей велика. Ей, дылде, дубине стоеросовой.
– Господи!.. Гос-споди…
Жермон. Господа поминает. Как тут не помянуть. А уж он ли не навидался политических и денежных убийств. Сейчас в машине банкир или бизнесмен, столичный адвокат или заграничный инвестор так просто не проедет – есть риск, что его изящно, незаметно уберут: пистолеты с глушителем выпускаются уже такие, что выстрела может не услышать даже сидящий в соседнем автомобиле, только увидеть – разбитое стекло, окровавленное тело в машинном нутре. Призывай или не призывай Господа, уже все равно. Люди семимильными шагами бегут к пропасти, и путь их умащен кровью. Каин уже сто веков подряд убивает Авеля, брата своего. А у них одна мать была, Ева. Что ж ты, Ева, не доглядела?.. Эх ты, Ева, Ева…
Эх ты, Светлана. Что ж тебя как плохо в училище учили. Что ж ты человека оживить не можешь. Воскреси! Просят же тебя! Все же на тебя – видишь, как смотрят!
Она обернулась. Сполохи от свечного рвущегося пламени ходили по ее лицу, острый свет карманного фонарика пронзал глаза. Мертвый певец Андрон лежал на матраце с перевязанным горлом. Ей подумалось: так его и похоронят, с рукой, наколотой ее уколами, с горлом, ею забинтованным так плотно, будто после операции. Убийство, оказывается, тоже операция. Только после нее человек не просыпается, как после наркоза.
Это горло уже больше никогда не станет петь песни. Не споет. Ни одной.
Как все просто. Как просто все, Господи.
Умереть во славе, во цвете лет. Счастливчик?..
Кровь, еще сочащаяся, пропитала повязку. Вот такие лежали больные в палате интенсивной терапии после операций на щитовидной железе, и Светлана помогала реаниматорам, она и реанимационной сестрой тоже успела поработать. Она видела, как оживляют людей. Вынимают их из комы, из клинической смерти. У вынутых – такие глаза иной раз бывали. Удивленные, подернутые пеленой небесной радости, полные запредельной боли, раздосадованные… видевшие то, чего видеть нельзя. Безрадостные – когда они осознавали, что их