— И возьми с собой ключи — я буду спать! — поступил приказ из ванной.
3
Думая об этой цепи, об этом золотом кружеве, о домашних рождественских ночах и запахе елки, о том, та ли это цепь и как она очутилась — или очудилась — у господина Братухина, о том, не масонами ли являются носители такого украшения, и уж о чем-то из отлетных мысленных лабиринтов, где тучистые образы сталкиваются меж собой и высекают все новые и беспризорные, чудовищные, от которых хочется откреститься, Оля подошла к бастиону обмена валюты, однако американских денег в карманах своего пальто не обнаружила. Пар из ее побелевшего рта инеем оседал на лисьем меху воротника, а по лицу со лба стекали ручейки пота, когда она, не веря в злобность случая, обыскала все и вся, где могли быть ею упрятаны деньги. Память подсовывала ей образ паренька со сливовыми, грустными очьми навыкате, который опасно притирался к ней в троллейбусном салоне и которого она с привычной скукой приняла за озабоченного.
Оля уходила от пункта обмена валюты, как слепая, натыкалась на встречных, пальто ее было расстегнуто, словно хранило надежду на возврат утерянного и выражало готовность к этому, шапку несла в руках, невольно ощупывая пальцами каждый ее шовчик.
Возврата нет.
«Возврата нет, — говорила она себе. — Он подумает, что я воровка…»
Шла к метрополитену, считая в уме, как в кошельке, хватит ли ей мелочи, чтобы уехать в свой пригород, в прабабушкину однокомнатную квартиру. А там… Что там — Оля думать боялась.
А там — погреб с могильной мглой.
«А там — церковь», — сказал ей отцовский голос.
«Церковь? — спросила себя Оля. — Но я ни разу не входила в церковь… Мне страшно, я их всех боюсь, этих старух… Боюсь смотреть… Платки… Покойники… Зачем?»
Но в памяти уже возник образ синего церковного купола за лоскутным мысом красно-зеленого леса, к рубежу которого и подходили деревенские огороды. Прабабушку переселили некогда в панельную пятиэтажку нового поселка, а огородец и погреб остались там, километрах в полутора от места ее нового бытования. И погребена прабабушка на старом кладбище, у той самой церковки, где Оля ни разу не была. Она видела прабабушку только на фотографиях, которые казались ей комичными, а люди на них — тоже никогда не бывшими. Картинки с выставки, облигации, спичечные этикетки.
— Что случилось, барышня? Почему тушь плывет? — едва не щекотнув Олину щеку бородой, поинтересовался попутчик, сидевший справа.
— Деньги потеряла, — отвернулась Оля к вагонному окну. — Или украли… Не знаю…
Мужчина ловко пересел визави — в вагон пригородной еще не всыпалось запредельного обычного, того, что называют человеческим ломом истории, — и спросил, ловя взгляд Оли:
— И много? Не смогу ли я помочь?
— Триста… — все еще глядя в окно на то, как вползает с улицы в вагон людская змейка, отвечала Оля. Боковым зрением она уловила неспешное копошение руки собеседника в нагрудном кармане пальто, услышала особенный шелест бумажных денег, увидела их перед собой.
— Возьмите… Здесь шесть по пятьдесят… Мне все равно некому дарить подарков, а как раз сегодня на работе рассчитали… За ненадобностью — возьмите: от души.
Глаза их встретились: он увидел на лице женщины гримасу стыда и недоумения — она заметила на заросшем бровями, усами, бородой лице доброго человека краску смущения. Он улыбнулся по-свойски — она закрыла глаза и мягко покачала головой:
— Спасибо… Вы на редкость… как бы это сказать?.. Великодушны? Но речь о долларах… Спасибо… Не беспокойтесь, прошу вас, — и тоже попробовала улыбнуться, но увидела в глазах попутчика боль и гнев: даже морщины на переносице сошлись буквой «М».
Он смотрел на смятые в кулаке бумажки с таким прищуром, что казалось, если бы глазами можно было свистеть, то эти боль и гнев со свистом вырвались бы в спертое уже пространство вагона.
— Что вы, птичка… — выдохнул он. — Мне такие бабки и за полгода не освоить…
И включилась упакованная в кожу соседка справа от Оли. Она заявила, что нынче заработки только на панели, и спешно задернула полы пальто в области острых своих коленок.
— Животный мир, пять букв! — теребил ее за локоть третий сосед по деревянному дивану.