Поначалу она говорила, что сочинение стихов — просто способ провести время, что значение имеют лишь старые баллады, которые поются десятилетиями, а она только подправляет мелодию. Золи с удивлением обнаруживала, что меняет в балладах слова, и, когда у нее появлялись новые песни, она думала, что они существовали и прежде, что она услышала их где-то от стариков. Золи считала, что вряд ли кто-нибудь, кроме цыган, захочет слушать ее, и мысль, что ее песни могут передать по радио, а их слова напечатать в книгах, поначалу приводила ее в ужас.
Перед выступлениями они с Конкой распевались, сидя на ступеньках кибитки Золи. Им хотелось, чтобы их голоса не расходились даже на толщину травяного листа. Конка, рыжая, голубоглазая, носила на шее ожерелье, в которое были вплетены монеты, стеклянные бусы и глиняные черепки. Ее муж, Фьодор, вечно буравил меня недобрым взглядом. Ему не нравилось, что пение его жены записывают. Я в таких случаях делал вид, что вожусь с магнитофоном, хотя на самом деле ждал, когда Золи запоет новые песни, те, что сочинила сама.
Однажды весенним днем у озера Золи подошла к воде и совершила обряд поминовения своих погибших родителей, братьев и сестер, пустив по течению зажженные свечи. Трех милиционеров Хлинки в конце концов приговорили за это убийство к пожизненным срокам. Среди цыган по этому случаю не было ликования — казалось, они не рады тому, что преступники наказаны, — но весь табор последовал за Золи к озеру и там, стоя, слушал ее песню о том, что ветер в трубе в последний момент повернул вверх, не потревожив пепел.
Возле озера я потоптался в камышах, повозился с батарейками и включил запись: Золи стала растягивать и переставлять слова, и, как все остальные, я внимал, как зачарованный, ее голосу.
Потом Странский переносил слова песен Золи с пленки на бумагу, а я сидел рядом.
— Идеально, — сказал он, водя карандашом по одному стихотворению.
Он был убежден, что творчество Золи имеет глубокие национальные корни, но хотел придать ему современный лоск. Она приехала в город одна, зажав в кулаке влажный железнодорожный билет. Нервно теребила прядь волос, выбившуюся из-под платка. Странский вслух прочел ее стихотворение, она подошла к окну и отлепила от стекла кусок черной изоляционной ленты.
— Эта последняя часть неправильная, — сказала она.
— Последний стих?
— Да, последний кусок.
Странский усмехнулся.
— Размер?
Он, переставляя слова, предложил ей три варианта.
После третьего она пожала плечами:
— Может быть, так.
Странский внес исправления в набор. Она закусила губу, потом взяла лист бумаги с напечатанным стихотворением и прижала его к груди.
Я чувствовал, как в моей груди под дешевой белой рубашкой колотится сердце.
Неделю спустя она приехала снова и сказала, что старейшины одобрили текст и что теперь можно его опубликовать. Они рассматривали это как жест благодарности Странскому за его заслуги в годы войны, но мы понимали, что дело не только в этом. Мы были в авангарде, подобной поэзии прежде не существовало, мы сохраняли и видоизменяли мир цыган, в то время как менялся окружающий их мир.
— Невероятное случается, — сказала она, когда Странский повел нас в книжный магазин в старом городе.
Золи бродила среди стеллажей с книгами, трогая их корешки.
— Кажется, нет никаких стен, — некоторое время она стояла рядом со мной, рассеянно водя пальцами по моему предплечью, потом посмотрела на свою руку и отдернула ее. Она повернулась, прошла вдоль стеллажей и сказала: — Я чувствую: слова в книгах скачут, как кони.
Это сравнение показалось мне наивным и ребячливым, но Странский сказал, что до сих пор она, вероятно, не бывала в книжных магазинах. Набродившись вволю между стеллажами, она села почитать книжку Маяковского. Ей даже не пришло в голову, что книгу можно купить. Я подарил ей этот томик, и она с благодарностью снова прикоснулась к моей руке и потом, на улице, спрятала его в карман своей третьей юбки.
Странский неодобрительно посмотрел на нас и шепнул мне:
— У нее есть муж, сынок.
За город мы поехали на поезде. Пассажиры разглядывали нас: я был в комбинезоне, Золи в цветастом платье, подол которого, садясь, она откинула в сторону. Мы вместе читали Маяковского, наши колени почти соприкасались. Свое желание я считал запретным, но более всего на свете хотел посмотреть на ее распущенные волосы. Распустить их она не могла: замужняя женщина не должна ходить с непокрытой головой. Я воображал, как бы она выглядела, если бы волосы ниспадали свободно, представлял себе их тяжесть на своей ладони.