Нужно отдать ей справедливость: я узнал от мамы иа следующий день, что Павлшка оиа не наказала.
Пауза. Антракт.
В 1924–см году, незадолго до моего отъезда, побывал я в Москве, куда переехала Александра Федоровна, и видел ее там в последний раз. Накрашена была она теперь до неузнаваемости.
Павлика не было дома, но Павлик только и оставался при ней. Володя хлопотал где‑то вдалеке, с собственном преуспеяиьи; Павлик был ее кормильцем. «Какой ои хороший, вы себе и представить не можете», сказала оиа мне на прощанье, заплакала и крепко меня обняла.
Такие Павлики — не жильцы на свете. Туберкулез у него был. Да и без туберкулеза не долго бы он прожил: седьмой уже год шел после Октября.
У старшей сестры моей матери, Район, было два сына, из которых одни так студентом–юристом лет вооемь, а то и десять, до четырнадцатого года, все ждал и ждал того дня, когда «небо будет в алмазах», а другой молодым врачом добровольно поехал на чуму в Сибирь, заразился чумой и душу отдал Богу, поцеловав свою невеоту в губы, сквозь вату, пропитанную сулемой. Но была у Раиоы Александровны и дочь Ссня, не той профессии, что в «Преступлении и Наказании», и замужняя, не в этем‑то ее горе и подстерегло. Муж ее, Иваи Макарович Макаров, был скромный чиновник и очень хороший человек; детей своих, Верочку и Колю, беззаветною (именно так, с той книге помня, следует тут выразиться) любил любовью; но страдал запоем — в среднем каждые два месяца — возвращался домой вечером в полубезумном виде, вооружался кочергой или железной ножкой, выломанной из кровати, бил жеиу и детей, выгонял их ночью на черную лестницу, учииял разгром стульев, столов и посуды, иа утро приходил в себя, молил на коленях прощенья у Ссии, у Коли, у Верочки, валялся у них в ногах, целовал их башмаки, а через два месяца происходило тс же самое.
Подрсстали дети. Очаровательные были у него дети. Коля чудесный был мальчик, вдвое моложе меня, когда мие было двенадцать лет, а Верочка настоящей красавицей росла с темнс–золстыми волосами и темно–карими глазами, иа два года младше меня была, стала девушкой в двенадцать лет и внушила мие тогда, — хоть мила она мие, как и братец ее, была всегда, — первую вспышку, вполне сознательно распаленную ею, того, что уже не любовью надлежит именовать, а похотью. Не не о похоти придется вести мие речь, даже если б захотел я говорить о ней, и не о любви; о смерти, только о смерти.
Когда Коле было шесть лет, сняла его мать, с помощью моей матери, дачку недалеко от нас, через Красный мост, у Казанцевых, на берегу разлива. Я играл с Верочкой в крокет, а с Колей в ссвоем уж младенческие игры. Но среди лета ои вдруг заболел, — так, чем‑то вроде привычных мне в эти годы аигии, с весьма высокой, однако, температурой. Он лежал, пышащий жаром, раскрасневшийся, в детской своей кровати с сеткой, и не бредил, а смотрел на меня ласково своими большими синими, как мои собственные, глазами. Я дал ему серебряные мои часики от Павла Буре; он держал их в горячей своей ручке, подносил к уху, слушал тонкое их тиканье. ЗЬдали доктора. Уходя, поцеловал я Колин горячий лоб и часики ему оставил. Врача в Райволе не нашли; вызванный из Кивинеппа приехал слишком поздно; нужна была бы немедленная операция. К ночи, Колиио горло угрожающе распухло. Ои задохоя под утро держа в руке мои часики.
Я берёг их потом долго. Их потерял в Париже мой оын. Этих детей, проглоченных смертью, Колю, Марусю, за всю мою жизнь, я никогда не забывал. Это не ужас, не мрак. Я живыми их помню. Они жили во мне; они очнщали мою жизнь. Верочкиной смерти я не видел. Но умерла сна (от внезапного воспаления почек) через три недели после того дня, когда я ее целовал, и больше чем целовал. Боже мой, как горячи были ее губы! Ничем горячей не обжегся я с тех самых пор. А ведь пребывал затем долгие еще годы в полной, если на тс пошло, невинности Совсем мы о Верочкой и не ведали, к чему приступали, чего вожделели в тот миг. Оттого, вероятно, так и был несравненно горяч поцелуй. Огонь, сознанием позиаиный, становится огоньком. А мне все мерещилось тогда, что Верочка в том огие, ею или нами зажженном, и огорела через три недели.