свош припасавиие на зиму, чтобы забывать о них затем даже и зимой. А держать сиа себя умела очень хорошо, и об «стце моих детей», в его отсутствии, почти не упоминала.
Мне Александра Федоровна, ни прежде, ни когда я подрос, никаких особенно сильных чувств ше внушала (в отличие от моего стца, который, одно время, был ею довольно заметным образом увлечен). Я любовался иа редкость красивыми ее руками, ее высоким ростом, плавной походкой, музыкально интонированной речью, уменьем одеватьоя к лицу и подкрашиваться с неизменным чувством меры, а также совсем незаметно подправлять небольшим паричком некоторую скудость темиорусых своих волос. Не вместе с тем и отталкивала меня в ней какая–тс иарочитооть, сделанность всего ее существа. Ее дети были мне милей, чем сна; и больше, чем ее, полюбил я вскоре ее брата, имешем которого назван был мой креотиик, но который появилоя ша даче Рымашевских, вместе о женой своей Клавдией, прозванною Кавой, когда его племяннику шел уже четвертый год.
«Полюбил», это, пожалуй, слишком сильно сказано; приязни, однако, не мог я не иопытывать к человеку, который столь иокусно выручил меня однажды из маленькой беды. Гости у нас ожидались к сбеду, в Петербурге, а я сидел у себя в ксмиате и читал с большим увлечением не помню уи какую книгу. Когда позвали меня в гостиную, я был так ошарашен этим чтением, что, чмокиув ручку четырем или пятш дамам, чмокнул затем ш руку Павла Федоровича. Он мгновенно все пешял и сделал вид, что ничего необычшого не произошло. Никто моего шестого кивка и движенья губ не заметил; никто на смех меня не поднял; это, если вам лет шеотшадцать, не скоро исчезнет из вашей памяти. Шуфсчкии брат ш вообще был тактичен и учтив ша удивленье. Загадкой навсегда для меня осталось, каким образом подцепил ои в Сибири такую невозможную жешу. Еслш же она его подцепила, то иа какой — очень трудно было понять — крючок. Как ои попал в Сибирь, это мне рассказали: не окошчил Института Путей Сообщения, оттого что иа экзаменах немел и не мог произнести ни слева, хоть и усваивал всю премудрость ничуть не хуже других. В Сибири ош допущен был к работе путейца, без диплома, но и Каву там обрел, как обретают желтую лихорадку где–нибудь на Малайских островах. Смазлшва она была, но вульгарна, глупа, и очень дурно от нее пахло. Никакие мыла, мочалки ш одеколоны не помогали; никакие втиранья, тогда известные. Играть с ней в теннис, по ту же сторону оетки, было сущее наказанье. Как мог ои… В конце концов я пришел к довольно каверзному для юных лет моих заключенью, что именно зловоние это и приворожило столь опрятного и хорошо воспитанного тезку и дядю моего Павлика.
Моего? Так я чувствовал. Крестного сынка моего я и взаправду полюбил. Не тогда, конечно, когда над купелью держал краснокожее странное существо, казавшееся, покуда не закричит или глаз не раскроет, даже и предметом, скорей, чем существом Глаза‑то, впрочем, уже и тогда… Словом вырос Павлик мальчиком умным и прелестным, а любовь моя к нему всего ярче воспылала в тот день, — именинный, кажется, не чей? — когда мы все пили шоколад иа нижнем балконе дачи Рымашевских: мои родители, я, Александра Федоровна и ее дети, а также веснущатая и рыжая, из Воспитательного дома только что вылупившаяся шх ияиька, оттуда, нужно думать и вынесшая обычай, после каждого обеда, своей или чужой барыне говорить «спасибо за вкусный обед». Но теперь был не обед, а к шоколаду было подано много вкусного печенья, и Павлик — хвать рогульку с блюда, обмакнул ее в шоколад и отправил в рот. Мамаша прикрикнула иа иего, да так, что рогулькой он чуть не подавился. Покраснел, слезы выотупили у иего иа глазах, но он не заплакал. Побледнел, стал иа ноги, отодвинул табурет, и глядя в глаза матери весьма отчетливо сказал: «Вчера можно было, а при дяде Виле и тете Оле нельзя. Мама, ты — дура». «Что? Как ты смеешь!» Не Павлик убежал и больше не показывался в тот день. Нянюшка закрыла лицо руками. Володя на своем, слишком дроздовском (я всегда так думал), изобразил полнейшую непричастность. Мой отец, глядя в тарелку, слегка усмехнулся, мама потупила глаза, я тоже; мелочного цвета щеки Александры Федоровны слегка порозовели под искуоною косметикой. Кажется, ш оиа пеняла: Павлик был совершеино прав.