Тем летом я стал бывать у Ястребова реже — я был занят работой. Лев тоже посещал его не так часто, не столько из-за того, что разошелся с ним во мнениях, сколько из-за того, как неоднократно шутили общие знакомые, что у него появилась тайная пассия. После нашего разговора той июньской ночью мы с ним встречались все чаще, но я никогда не задавал вопросов о его девушке, а сам он никогда ничего не рассказывал, — и оттого я был застигнут врасплох, когда однажды в начале сентября он привел ее в нашу компанию.
Она вошла… хотел бы я сказать, что мои приятели внезапно умолкли или что комната вдруг озарилась светом, — но, конечно, ничего этого не произошло, и все, кроме меня, продолжали пить и шуметь, да и вообще такими избитыми фразами из дешевой беллетристики невозможно объяснить, что именно я ощутил, когда неожиданно столкнулся с воплощением своего собственного идеала красоты. Она вошла — высокая, тоненькая, изящная и такая юная, в воздушном шарфе цвета морской волны, стлавшемся за ней по воздуху, в переливающихся спиралями серьгах, подрагивавших вдоль ее шеи, в сопровождении гордо шествующего за ней Льва. Ее ничуть не смутили громкие голоса, скомканные газеты, горы пластинок и пустые бутылки: она передвигалась по комнате, кивая, пожимая руки, улыбаясь, словно все присутствующие были ее давними знакомыми, — и вдруг оказалась прямо передо мной, протягивая руку и внимательно глядя на меня зелеными русалочьими глазами.
— Нина Малинина, — спокойно представилась она.
Ее ладонь холодила мне руку, и среди смятения моих мыслей хрустальным колоколом звенело: чистейшей прелести чистейший образец.
— Малинина? — переспросил я, зная, что она вот-вот двинется дальше, и отчаянно стараясь ее удержать, пусть самым случайным разговором. — Надеюсь, не родственница Петра Малинина, — продолжал я сбивчиво, игнорируя бурную жестикуляцию Льва у нее за спиной, — этого самодовольного осла, чьи лекции я имел несчастье посещать в Суриковском?
Ее глаза, устремленные на меня, побледнели, стали почти серыми.
— Этот самодовольный осел, — сказала она тихо, — мой отец…
— Вот черт, — донесся чей-то голос со дна глубокого колодца, — этот, кажись, в полной отключке.
А другой голос прокричал:
— Эй, ребята, Борю позовите! Тут какой-то старикан вырубился — говорят, это ее отец!
Вокруг разразилась суета, Суханова начали трясти и толкать со всех сторон разом, и он титаническим усилием воли сумел поднять набрякшие веки. Сначала он почувствовал, будто тонет в посверкивающем, перемещающемся молоке, но вскоре перед глазами стали вырисовываться какие-то очертания, и в конце концов сделалось ясно, что он, собственной пятидесятишестилетней персоной, лежит на ковре у себя в кабинете, а сверху нависают любопытные зеваки, среди которых он, к своему изумлению, узнал восемнадцатилетнюю Нину с искаженными от волнения губами и, у нее за спиной, Льва Белкина, ясноглазого, растрепанного и вечно молодого, почему-то с гитарой в руке и в галстуке винно-красного цвета. На мгновение Суханов попытался всмотреться поближе, но тут же решил, что лучше будет закрыть глаза и тихо лежать, позволяя знакомому голосу плескаться у него над головой тревожными наплывами.
— Папа, папа, что с тобой? — спрашивал этот голос. — Это случайно вышло, они все должны были к твоему приходу разойтись… Прости меня, ради бога… У Бориса был назначен концерт, а ему в последний момент не дали площадку, вот я и подумала… Папа, ты меня слышишь? Может, «скорую» вызвать?
Он снова открыл глаза. Контуры вселенной обозначились четче. Над ним склонялась Ксения, а вовсе не Нина, и за ней на коленях стоял незнакомый парень, правда, в том же галстуке и чем-то действительно напоминающий молодого Белкина — но отнюдь не Белкин.
— Папа, пожалуйста, скажи хоть слово! — повторяла Ксения.
Суханов моргнул и взглянул еще раз.
— Это… мой… галстук? — произнес он с трудом.
Ее ладонь метнулась к губам.
— Ой, я совсем забыла! — простонала она. Молодой человек стал торопливо срывать галстук. — Понимаешь, Борису нужны были галстуки… да, кстати, это Борис, мой друг… Он сочинил одну вещь, перформанс, понимаешь…