— Ты кушай, Толя, бери еще, — уговаривала мать, придвигая к нему тарелку с горкой зефира, который он терпеть не мог. — Правда не хочешь? Ну, деткам отнесешь, мне одной столько не съесть. Давай-ка я тебе с собой заверну, пойдем на кухню.
— Мама, я тебя прошу, — взмолился он. — Детки — давно уже не детки, им ни к чему…
Но ее семенящие шажки уже топотали по коридору. Со вздохом он вышел следом за ней из гостиной, где она всегда накрывала для него чайный стол, руководствуясь, как ей казалось, правилами хорошего тона. Мать поджидала на пороге тесной кухоньки, оглядываясь через плечо с неожиданной хитрой улыбкой.
— Заходи, — поманила она. — Глянь, что я тебе покажу.
Слегка удивленный таким отступлением от привычного порядка вещей, он сделал шаг вперед, пригнув голову под низкой притолокой, — и тотчас увидел: на невысоком серванте, потеснив башню коробок с малосъедобными сластями, стояла круглая клетка. Желтая птаха, сидевшая на миниатюрной качающейся жердочке, весело помахала вверх-вниз хвостиком и прицельно уронила белую кляксу на подстеленную газетную бумагу.
— Ты завела канарейку, — выговорил он, стараясь не выдать своей брезгливости.
— И посмотри, какая красавица, — подхватила Надежда Сергеевна, восторженно стискивая руки. — Я уже ей и имя придумала — Мальвина.
— Очень мило. Где ты ее взяла?
— Да так, у знакомых. Как ты считаешь, ей имя подходит?
— У каких еще знакомых? — спросил он с нарастающим удивлением.
Она пробормотала невнятное объяснение насчет приезда чьего-то родственника, а потом, явно посчитав вопрос исчерпанным, принялась сюсюкать над своим приобретением, уговаривая его взглянуть, только взглянуть на этот изящный клювик, на окраску этих перышек, на блестящие глазки-бусинки, такие хорошенькие, такие умненькие… Суханову это претило, и он стал смотреть в окно. По тротуару ковылял хромой старик, время от времени нагибаясь за чем-то — вероятнее всего, за окурками; от подворотни к подворотне металась бродячая собака; поодаль же, на углу, он заметил — и тут его еще раз кольнуло чувство вины, хотя и не такое сильное, — Вадима, который дремал над газетой, опустив стекло «Волги». Мать все говорила и говорила. Почему-то канареечка не поет, хотя со временем, конечно, запоет, а пока пусть освоится… К знакомым запахам печенья и творога исподтишка примешивался новый — легкий, но едкий запах птичьего помета.
Подавив зевок, Суханов собрался уходить.
— Ну, Толя, понравилась она тебе, а? — с тревожной улыбкой спросила из дверей квартиры Надежда Сергеевна.
— Главное, чтобы тебе было хорошо, — рассеянно ответил он и стал нащупывать кнопку лифта, но быстро опомнился. — Честно сказать, я птиц не особенно люблю.
— Ну, не знаю, чем они тебе не угодили, — проворчала она. — Маленький был — любил.
Он взглянул на нее с внезапным интересом. Мать никогда не рассказывала ему про его детство, даже в тех редких случаях, когда он упрашивал ее вспомнить хоть какие-нибудь семейные истории, какие-нибудь слова, жесты или привычки, свойственные ему в раннем возрасте, — любые подробности, способные оживить немногочисленные черно-белые довоенные снимки худенького мальчика, застывшего без выражения, в неестественной позе между серыми обложками ее фотоальбома.
— Я любил птиц? — переспросил он с улыбкой.
На ее лице мелькнула тень испуга, как будто она сболтнула лишнее.
— Как все дети, — пробормотала она с нервной ужимкой, которая была ему так знакома. — До свидания, Толя.
— До свидания, мама, — вздохнул он. — Чай был очень вкусный.
Прижимая к груди бесформенный кулек с зефиром, он двинулся вниз по лестнице. На протяжении всех шести пролетов он слышал, как она суетливо возится с замком; затем тяжелая входная дверь захлопнулась за ним с мягким войлочным стуком, выталкивая его в тихо сияющий вечер.
На улице было тепло, теплее, чем накануне, и солнце, готовое скользнуть за щетину антенн на крышах соседних домов, тронуло прозрачными полутонами воздух, деревья и облупленные фасады, придав этому уголку старой Москвы ту нежную розоватую четкость, которая отличает слегка отретушированные виды города на фотографиях девятнадцатого века. Суханов шел мимо зияющих подворотен, в глубине которых, если вглядеться в зловонный, испещренный похабщиной, страшноватый полумрак, чудом вспыхивала прохладная, яркая зелень, шелестевшая на легком ветерке в потайных садах. Через два дома чья-то волосатая рука быстрым движением распахнула окно. В стекле огненным зигзагом полыхнуло солнце, и на улицу вырвался смачный запах жареной куры вместе с сочными, медовыми аккордами классического романса: старомодный тенор томно запел про парус одинокий в тумане моря голубом. И тут какое-то непривычное, обнаженное чувство толкнуло Анатолия Павловича в самое сердце, как будто все эти цвета, запахи, звуки московского вечера сплелись именно таким образом для того лишь, чтобы воссоздать другое, давно забытое сплетение — другую тихую арбатскую улицу, зажженную другим близящимся закатом, — улицу, на которую смотрел ребенок, примостившийся у открытого окна тесной кухни, где в духовке жарилась другая кура, прародительница нынешней, а из тусклых недр квартиры слышались задушевные завывания патефона, выводившего все тот же романс Варламова…