В начале второго антракта Василий обвел биноклем сверкающую раковину зрительного зала, сообщил, что нашел знакомых, и выскользнул из ложи. Суханов остался наедине со своей матерью. Сегодня у них был семейный культурный выход, но Нина опять пожаловалась на мигрень, а Ксения заявила, что на дух не переносит «Коппелию».
— Это наглядная иллюстрация различий между французами и немцами, — сказала она. — Делиб взял зловещую сказку Гофмана о любви и безумии, чтобы сделать из нее историю сельского донжуана, который ухлестывает за двумя девицами сразу. Ты прочти, тогда поймешь, о чем я говорю.
С этими словами она швырнула ему на стол увесистый том, разметав бумаги и смахнув на пол одну страницу его биографии; но не успел он сделать ей замечание, как Василий стал просить у него запонки, Валя постучала в дверь, приглашая к чаю, а снизу позвонил водитель и доложил, что машина подана, — и вот он уже томился в пропахшей нафталином вишнево-бархатной неволе рядом со своей матерью, временами обращаясь к ней с натянутыми, вежливыми репликами.
— По-моему, костюмы и декорации — просто прелесть, — отвечала она на его вопрос, косясь на него, как всегда, с испугом. — Я одного не пойму: если Коппелия — его невеста, то другая ему кто?
— Нет, мама, его невеста — Сванильда, — объяснил он, подавляя вздох. — Сванильда — деревенская девушка, а Коппелия… — Пошуршав программкой, он повторно зачитал ей слегка нелепое либретто. — А в конце, — терпеливо добавил он, — вся деревня веселится под звон мирного колокола, а Франц и старый Коппелиус получают по кошельку золота.
Надежда Сергеевна нервно одернула мешковатое лиловое платье.
— Я думала, Коппелиус — отрицательный персонаж, — выговорила она, все так же боязливо косясь на сына.
Ответить он не успел: свет начал меркнуть, желтые кисти занавеса дрогнули и поплыли в стороны, грянула музыка, и вложу на цыпочках начал протискиваться Василий, наступая всем на ноги и бормоча извинения. Суханова вновь охватила мелодичная скука. Маленькая девочка, сидевшая прямо перед ним, — дочка директора театра или его заместителя, — принялась разворачивать леденец, шумно, медленно, невыносимо, а мамаша увещевала ее громким, трагическим шепотом; на дневные спектакли всегда приводили детей. К счастью, балет вскоре закончился.
Когда они втроем выходили из тенистого леса колонн, которыми зарос вестибюль Большого театра, мать тяжело опиралась на его руку, а косые лучи пополуденного солнца поджигали вчерашние лужи, и Суханов на мгновение потерялся. Не успели они спуститься по ступеням, как Василий объявил, что торопится на какую-то встречу. Суханову показалось, что глаза сына были холодными, а прощание — слишком резким; впрочем, такое впечатление, по всей вероятности, навеяли события минувшего вечера, когда в результате случайной оплошности он лишил мальчика шансов на перспективный, блестящий поворот судьбы. Ему все время хотелось забыть это неудачное соприкосновение с августейшей милостью, но в груди ныло какое-то тошнотворное чувство, похожее на вину, и он едва не вздохнул с облегчением, проводив глазами Василия, когда тот сбежал по лестнице и растворился в театральной толпе. Наверное, то же самое чувство вины заставило его при следующем вздохе принять матушкино предложение зайти на чашку чая — ведь это ее пригласительный билет он отдал Ксении, рассудив, что для такого важного мероприятия Надежда Сергеевна недостаточно представительна.
Надо было признать, что общество матери редко доставляло Суханову удовольствие. За исключением ее мрачных платьев на пуговицах, ее вечно настороженного, неуверенного выражения лица, сопровождаемого трепетными жестами и опасливыми взглядами, и приторного запаха духов «Красная Москва», которыми она душилась всю жизнь, — иными словами, за исключением тех ее характеристик, которые становились очевидными в первые полчаса ее присутствия, в ней не было ничего существенного, ничего конкретного. Когда-то она работала в некой патриотической организации с конспиративным сокращением вместо названия, похожей на множество других, выросших, как грибы, сразу после революции, но, в отличие от прочих, перевалившей через ухабы истории, чтобы мирно существовать на задворках Москвы. Тридцать лет прослужила она там в должности бухгалтера, не обремененная ни специальным образованием, ни финансовой сметкой. Суханову всегда трудно было представить ее согнутой над массивным столом, выводящей столбцы никому не нужной арифметики, где-то в скудно освещенной конторе с чахлой геранью на подоконниках и видом на замусоренный двор; но, по крайней мере, эта работа, пусть и бессодержательная, была тем стержнем, на который накручивались ее дни, недели, годы. С тех же пор как она вышла на пенсию двадцать лет назад, жизнь ее утратила даже видимость смысла. Суханов не помнил, чтобы мать когда-нибудь держала в руках книгу, от прогулок она быстро уставала, к искусству была равнодушна; раз в несколько месяцев он приглашал ее на очередной культурный выход, но, по его убеждению, в театр она ходила как-то боязливо, из ложного чувства долга, без понимания и без радости. Подруг, насколько он знал, у нее не было, из родных остался он один. Когда он ее навещал, ее двухкомнатная квартира, в старом арбатском доме без лифта, неизменно наводила его на мысль, что внутренние ее часы остановились много лет назад, как будто прошлое и будущее теперь не имели здесь никакого значения. Повсюду стерильная чистота, все на своих местах, все как в прошлое его посещение, и в позапрошлое, и во все предыдущие: если быть точным, с тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, когда она сюда въехала. На пожелтевших, вязанных крючком дорожках, устилавших комоды, стояли черные вазы, в которых топорщились пышные лиловые букеты искусственных цветов; над унылой зеленой оттоманкой со строгими рядами кружевных подушечек висела небольшая репродукция с картины Шишкина «Утро в сосновом лесу»; на допотопном телевизоре, который она упрямо отказывалась сменить на более современный, застыли старые часы в алюминиевом корпусе, показывая в узком окошке, у самого основания, один и тот же красный день календаря. Даже воздух у нее в квартире не играл, не шевелился, а просто висел без движения, и Суханов, переступив через порог, невольно начинал дышать глубже и разговаривать громче обычного, словно пытаясь разогнать какую-то неизбывную тоску.