— Простите, — сказал он со всем достоинством, на какое только способен человек в разбитых очках и заляпанных грязью брюках, — не знаете ли вы, случайно, у кого есть ключи от квартиры Петра Алексеевича? Он ведь, наверное, оставил ключи соседям.
Женщина подозрительно сощурила свои птичьи глазки. Суханов поторопился объяснить, кто он такой, и умоляющим тоном поведал, что ему не попасть в собственную квартиру, что он голоден, сутки не спал… Она заметно смягчилась.
— Считайте, вам повезло, — сказала она после недолгих колебаний. — Ключи у меня. Подождите здесь, я в санаторий позвоню.
Легкость, с которой разрешились все проблемы, походила на сон. Через несколько минут соседка вернулась. Ей сообщили, что Петр Алексеевич совершает свой обычный моцион по берегу моря. Она сказала, что попробует перезвонить чуть попозже, потому что, естественно, без разрешения хозяина не даст ключи никому, даже его зятю. Во время этих объяснений она приоткрыла дверь пошире, и Суханов почувствовал аппетитный запах грибного супа, разглядел уютную голубую дорожку в коридоре, а на вешалке — отороченное мехом пальтишко на девочку и подростковую фиолетовую куртку; и, дорисовав по этим приметам картину жизни — дочка, сын, неспешный семейный обед, — он поймал себя на том, что завидует тихому домашнему мирку этой незнакомой женщины и жаждет окунуться в него хотя бы на мгновение, хотя бы…
— Так что попозже зайдите, — сказала соседка. — Примерно через полчасика. Я бы вас к себе пригласила, но мне от плиты не отойти.
— Не беспокойтесь, прошу вас, — ответил он. — Это понятно. Я и так вам весьма обязан. — И с грустной улыбкой нажал на кнопку лифта.
Вновь оказавшись на улице, он побрел по тротуару куда глаза глядят. Когда он поравнялся с гостиницей «Националь», где улица Горького выходила на площадь, перед ним всплыло многоколонное здание Манежа. В воздухе заметно похолодало, и вскоре у него на щеке растаяла первая снежинка. Он помедлил, чтобы отложить в памяти мокрые отражения фар в дорожной слякоти, колкую пыльцу, начинавшую мерцать в бледном сиянии фонарей, белые колонны, черные деревья, синие тени и надо всем — стремительно темнеющие небеса, набухшие грозным свечением, как бывает только вечерами накануне снегопада. Тут у него свело пальцы, и он быстро перешел на другую сторону проспекта Маркса и, опустив свою громоздкую ношу на землю, приготовился ждать. Не прошло и минуты, как на площади показался Лев Белкин, энергично шагающий к Манежу со свертком под мышкой, и я издалека заметил его широкую улыбку.
— Доволен? — прокричал Лев.
— Еще бы! — крикнул я в ответ.
— Трусишь? — спросил он, приближаясь.
— Ни капельки! — ответил я, поднимая свой груз. — У меня предчувствие, что все пройдет как по нотам.
Плечом к плечу мы вошли в Манеж.
Был последний день ноября шестьдесят второго года, и я уже представлял, как в скором будущем эта дата ознаменует конец моего затянувшегося ученичества и я, Анатолий Суханов — всем именам имя, — под фанфары общественного признания со счастливым душевным трепетом выйду в свете прожекторов из мрака безвестности на гладиаторскую арену истории искусства.
Я долго жил в предвкушении этого дня. Оттепель, первое ошеломляющее вторжение которой в залежалые сугробы мы наблюдали в пятьдесят шестом, размораживала теперь всю историю и литературу, но отступала перед вечной мерзлотой советского искусства; и, хотя предшествующие года щедро дарили мне неописуемое богатство маленьких, частных побед, известных только одержимому творчеством художнику, мало-помалу невозможность показать мои полотна кому бы то ни было, кроме горстки близких друзей, борьба за сохранение своей шаткой позиции в институте, осмотрительность, помогавшая скрывать мою истинную сущность от коллег и случайных знакомых, необходимость учить других тому, во что я сам больше не верил, — короче говоря, всепроникающая двойственность моего существования отравляла мне радость жизни, радость творчества, отнимала само желание писать; и с угасающей надеждой я мечтал о том дне, когда сорву душный саван фальши и открою — открою всем — зрелые плоды минувших лет.