– Вы можете оставить нас одних, – сказала она привратнице. – Минут через пять эта дама вызовет вас колокольчиком. – Затем повернулась к Изабелле, которая, заметив все вышесказанное, вообще перестала что-либо замечать; взгляд ее блуждал так далеко, как позволяли пределы комнаты. Она предпочла бы никогда больше не видеть мадам Мерль. – Вы удивлены, застав меня здесь, и, боюсь, скорей всего неприятно, – продолжала та. – Вам непонятно, наверное, зачем я сюда явилась, как будто я постаралась опередить вас. Каюсь, я поступила опрометчиво, мне следовало бы попросить у вас позволения. – Мадам Мерль говорила без малейшей попытки иронизировать, просто и мягко. Но, далеко отнесенная волной в море недоумения и боли, Изабелла не взялась бы определить, с какой целью это было сказано. – Я пробыла очень недолго, – продолжала мадам Мерль, – то есть пробыла очень недолго у Пэнси. Я пришла навестить ее, потому что мне сегодня пришло в голову, как ей, наверное, одиноко и даже тоскливо. Юной девушке, возможно, все это и на пользу. Я, признаться, почти ничего не знаю о юных девушках и не берусь утверждать. Как бы то ни было, здесь довольно уныло. Вот я и приехала… на всякий случай. Я, конечно, не сомневалась, что и вы к ней приедете, и ее отец; но никто ведь не говорил мне, что всем остальным ее посещать нельзя. Милейшая сестра… постойте, как же ее имя… мадам Катрин ничего не имела против. Я пробыла у Пэнси минут двадцать, у нее прелестная комнатка, ничуть не напоминает монастырскую келью – фортепьяно, цветы. Она так чудесно там все расставила, с таким вкусом; конечно, меня это не должно касаться, но мне стало легче после того, как я побывала у Пэнси. Даже горничная к ее услугам, если она пожелает; но, разумеется, у нее нет здесь повода наряжаться. Она ходит в скромненьком черном платье и так в нем прелестна. Затем я зашла к мадам Катрин, у нее тоже прекрасная комната. Верите ли, я не усмотрела в бедняжках ничего монашеского. У мадам Катрин стоит ну прямо-таки кокетливый туалетный столик и на нем что-то чрезвычайно похожее на флакон одеколона. Она так чудесно говорит о Пэнси, говорит, что ее пребывание здесь для них величайшее счастье, что Пэнси неземной ангел и даже для самых почтенных из них может служить образцом. Я уже собиралась уходить, но в этот момент привратница доложила, что к синьорине приехала дама. Конечно, я сразу же поняла, что это вы, и попросила позволения у мадам Катрин встретить вас вместо нее. Мадам Катрин… не скрою от вас… долго колебалась, сказала, что следует известить настоятельницу, очень важно, чтобы с вами обошлись с должным уважением. Я посоветовала ей не беспокоить настоятельницу и даже спросила, а как, по ее мнению, обойдусь с вами я.
Она говорила с немалым блеском, как женщина давно уже овладевшая искусством поддерживать разговор. Но были в этом монологе кое-какие оттенки, и ни один из них не ускользнул от слуха Изабеллы, хотя глаза ее на мадам Мерль не смотрели. Длился он, однако, не так уж долго; внезапно Изабелла уловила замирание голоса и некую бессвязность речи, что уже само по себе было подлинной трагедией. Эти еле заметные перебои знаменовали важное открытие – полностью переменившееся отношение к ней со стороны собеседницы. В одно мгновение мадам Мерль угадала, что между ними все кончено, в следующее же мгновение угадала причину: перед ней стояла не та женщина, с которой она была знакома до сих пор, а совсем другая – женщина, знавшая ее тайну. Открытие это потрясло ее до самого основания и в ту секунду, когда оно было сделано, эта совершенная особа дрогнула и пала духом. Затем опять вступило в действие ее давно выработанное умение держаться и уже не изменяло ей до самого конца. Но удалось это лишь потому, что конец был близок. Почувствовав прикосновение столь острого оружия, мадам Мерль пошатнулась, и понадобилась вся ее неусыпная воля, чтобы вновь собраться с силами. Не выдать себя – вот в чем было единственное спасение. Она выстояла, и только ее взволнованный голос отказывался ей повиноваться, с этим ничего нельзя было поделать, оставалось одно – слушать себя, произносящую неведомо что. Настал час отлива ее самоуверенности, которой хватило лишь на то, чтобы, задевая дно, доплыть до гавани.