Когда Кристоф сел на другой день за рояль — ужасный, купленный по случаю, дребезжавший, как гитара, — рядом с дочкой мясника, бестолково тыкавшей короткими, толстыми пальцами в клавиши, неспособной отличить один тон от другого, ерзавшей от скуки на стуле и с первых же минут начавшей громко зевать, когда Кристоф очутился под надзором матери и принужден был выслушивать ее мнения о музыке и музыкальном воспитании, — он почувствовал себя таким жалким, таким униженным, что у него не хватило даже силы возмутиться. Он возвращался домой совершенно разбитым; в иные дни ему кусок не шел в горло. Если он так низко пал уже через несколько недель, то до чего же докатится со временем? Стоило ли так возмущаться предложением Гехта? Ведь работа, на которую он согласился, была куда унизительнее.
Как-то вечером он разрыдался у себя в комнате, в отчаянии бросился на колени перед кроватью и стал молиться… Кому он молился? Кому он мог молиться? Он не верил в бога, он верил, что бога нет… Но молиться было необходимо, он молился себе… Только пошляки никогда не молятся. Им неведома потребность сильных душ скрываться в своем святилище. После целого дня унижений Кристоф прислушивался к безмолвным стенаниям своего сердца, к живущему в нем вечному Существу. Волны будней перекатывались где-то там; что было общего между Ним и этой жалкой жизнью? Все скорби мира, жадные до разрушения; разбивались о его твердыню. Кристоф слышал, как шумит, словно прибой, его кровь, и чей-то голос повторял:
«Вечен… Я есмь… есмь…»
Он хорошо знал этот голос: с тех пор как он помнил себя, он всегда его слышал. Ему случалось забывать о нем; иногда этот мощный и однообразный ритм долгие месяцы не доходил до его сознания, но он знал, что голос звучит, что он никогда не умолкнет, подобно рокочущему в ночи океану. И каждый раз, когда он погружался в мир этой музыки, он обретал спокойствие и энергию. Вот и сейчас он поднялся с колен умиротворенный. Нет, его теперешняя суровая жизнь не постыдна; он может есть свой хлеб, не краснея. Краснеть должны те, кто заставляет его такой ценой добывать себе хлеб. Терпение! Придет час…
Но уже на следующий день снова не хватало терпения. Как он ни сдерживался, все же однажды на уроке он яростно обрушился на тупую, как пень, девчонку, вдобавок еще дерзкую, которая издевалась над его произношением и с каким-то обезьяньим коварством делала как раз обратное тому, что он требовал. В ответ на гневные крики Кристофа раздались вопли испуганной девицы, возмущенной тем, что человек, которому платят деньги, осмелился непочтительно обойтись с нею. Она стала орать, что учитель побил ее (Кристоф действительно довольно грубо дернул ее за локоть). Мамаша примчалась, как фурия, осыпала дочь поцелуями, а Кристофа ругательствами. Явился и сам мясник и заявил, что не допустит, чтобы какой-то оборванец-пруссак смел прикасаться к его дочери. Бледный от стыда и гнева, боясь, как бы через минуту он не бросился душить мужа, жену и дочку, Кристоф пустился бежать. Дома хозяева, видевшие, в каком волнении вернулся их постоялец, без труда выведали от него все подробности происшествия, и их злорадство по адресу мясника не знало предела. Но вечером весь квартал уже твердил, что немец — грубая скотина и бьет детей.
Кристоф снова обратился к музыкальным издателям; его попытки не привели ни к чему. Он находил, что французы неприветливы, а их бестолковые метания сбивали его с толку. Ему казалось, что он живет в анархическом обществе, которым руководит произвол спесивой бюрократии.
Однажды вечером Кристоф бродил по Бульварам, унылый, измученный бесплодностью своих попыток, и вдруг увидел шедшего ему навстречу Сильвена Кона. Твердо считая, что они в ссоре, Кристоф отвел глаза и хотел было пройти мимо. Но Кон окликнул его.
— Скажите, что с вами сталось после того знаменитого случая? — со смехом спросил он. — Я все хотел зайти к вам, но потерял адрес… Черт возьми, дорогой мой, я и не подозревал, какой вы. Вы были неподражаемы.
Кристоф посмотрел на него удивленно и немного сконфуженно.
— Вы на меня не сердитесь?