— На другий день як в Варшаве — сто в месяц, угодно? Сто чистенькими, это вам что‑нибудь уж значит!
Очень он меня распалил, и тут же я решил — ладно, дадут сто — хорошо, не дадут, все равно какую‑нибудь работу да найду, к тому же у меня триста рублей на книжке уцелели, значит, первое время перебиться сумею.
Так я и сделал, собрал кой–какой свой скарб, Ольге Ивановне сказал, что место получил тут же в Москве, и, недолго разговаривая, уехал в Варшаву. Понятно, глупо было первому слову полячка, которого почти и не знал, доверять, но меня и самого чрезвычайно подмывало куда‑нибудь подальше забраться.
Места мне в Варшаве никакого не дали, очутился я на улице. Пока деньги были — ничего, а потом стало круто. Я крепился, хотелось мне на честную линию выбиться, стать, значит, хоть пролетарием, да чтоб смело всякому в глаза мог смотреть.
И вот это нелегко мне давалось. Жизнью с Ольгой Ивановной у Фаддеева я был избалован, даже развращен. А в чужом краю, без языка, достать сносную работу очень трудно. Получив же — надо ее удержать. Говорю это не в свое оправдание, а чтобы понятнее было, как я жил.
Кем, кем только я не перебывал в западном крае! И посыльным в конторе, и на заводе служил, в Гута–Банкове. И опять же, чем мог я заниматься там, кроме как чернорабочим делом, по шестидесяти копеек в день? А прокатчики по два, по три рубля получали.
Развозил я в Варшаве молоко на велосипеде, от фирмы, мыл в ресторанах окна, по полтиннику в день, торговал на улице игрушками, ходил с рекламой за спиной, в дурацкой одежде. Просил и «на билет до границы», когда очень уж туго приходилось. А все же в Москву не хотелось ворочаться, потому не было и в Москве мне пристанища. Об Ольге Ивановне не мог спокойно вспомнить.
Так я пробился года полтора, — и стал слабеть. Просто руки опускаются. Не удержусь, думаю, пропаду где‑нибудь под забором. И вот стал я опять опускаться. Начал пить, стала мне одна девчонка помогать, словом — предстояла прежняя дорожка. Тут я свел знакомство со всякими людьми, а Варшава ими кишит. Были у меня жокеи, и биржевые зайчишки, и контрабандисты, и мошенники, и даже один фальшивомонетчик. Сам же я по фальшивым деньгам не работал, это скажу прямо.
Все эти люди так норовили устроиться, чтобы полегче, поприятней жизнь скоротать, не обременять ее трудом и потом, а если завтра капут, так и ладно. Это для меня выходило очень подходяще, потому, правда, чего мне было ждать завтрашнего дня? Впереди ничего не видел, значит — пропадай моя телега, все четыре колеса.
Работая немного по контрабанде, я иногда и политическим способствовал, в переправке за границу. По случаю дел с русскими политическими сошелся я с некоторыми из польских. Выпало мне знакомство с самыми что ни на есть отчаянными, называли они себя «анархистами–коммунистами». Говоря короче, вроде разбойников были. Большей частью из наших же, таких подонков, как я, состояли. Мне же было это как раз под стать. Удила уж тут я совсем закусил, опять в более легкую жизнь выбился; что со мной в Москве происходило — совсем забыл. Вино, женщины, деньги — вот стали три моих кита, хотя, не скрою, иногда нападали на меня приступы отчаянной тоски, будто волочу гирю в сто пудов весом, и все она тяжелей, с каждым днем. Я предавался вину, и излишествам еще больше, но сколько ни кутил и ни безобразничал, никогда не было в моей душе покоя, без которого жизнь не имеет и малейшей прелести. В это время я так себе иногда представлял, что как будто я полюбил честную девушку, и она меня, я на ней женюсь, и живем мы, имея свое дело, независимо, порядочно. Даже больше скажу: во время своего бродяжества, по темным делам, я встретил на пограничной станции девушку (она служила горничной в дамской комнате), которая как раз этим мыслям соответствовала. Очень деликатная, тихая, и скромно себя держала. Звали ее Настасьей Романовной. Я было попробовал с ней так и этак, но она меня быстро отшила. Это мне тоже понравилось. Я мало очень таких видел раньше.
Однако же надо было чем‑нибудь питаться. Шайка наша утвердилась, окрепла, и мы занялись экспроприациями, то есть грабежами.