Подошел я к самой коробочке с морфием, — кости и голова на ярлыке, при свете ночника увидел, — вздохнул, руку протянул, и вдруг… почувствовал, что как раньше ничем меня нельзя было остановить, образумить, так сейчас нельзя заставить этот порошок в руку взять. Постоял, повернулся, и тихо, деловито, как Ольга Ивановна со мной говорила, прошел в ее комнату. Она встала — спрашивала, значит, сделано ль. Я ничего не сказал, пальто надел, потом спокойно, точно мной тоже другой кто управлял — изо всей силы ударил по лицу Ольгу Ивановну. Я был тогда силен. Она упала, а я вышел.
II
Пошел я по Садовой медленно, к Тверской. Рассвет занимался. Я шагаю, и так устал, что насилу ноги двигаю. Но покой на меня нашел удивительный. Так бы и ушел, сколь можно дальше, в поле бы выбраться, лечь на спину, и просто так, полежать.
Тут на меня ужас напал. Хорошо в поле лежать, у кого ничего нет на совести, кто сердцем чист. Ну, а кто преступником, убивцем стал, — тому как? Чуть я не побежал бегом. Мне померещилось то есть, что Льва Кириллыча я отравил, и с Ольгой Ивановной в предательскую шайку пошел, и Иудины сребреники получаю. На одно мгновение представил — похолодели виски.
И так я, значит, по Садовой чуть не бегу, и про себя твержу: «Нет, нет, неправда это все, неправда».
И тем же утром, в шесть часов, как только буфет открылся, сидел я на Брестском вокзале и чай пил, про себя размышлял, как мне быть. Теперь уж поспокойней был, и понимал, что ничего еще не случилось, и мог несколько умом пораскинуть. Значит, очень меня эта история с Ольгой Ивановной и Львом Кириллычем задела, и хоть жил я неправильно и развратно, все же это весьма меня встряхнуло.
Жизнь моя мерзостью показалась удивительной. Неужели ж я правда такой уж кот, супник и мошенник беспросветный? Неужели ж не могу честно устроиться, на тихой девушке жениться, жить в своем углу, покойно, прилично? Ну ведь годен же я на что‑нибудь, кроме бегов да клуба? Тут гордыня моя всегдашняя заговорила. Нет, это еще мы посмотрим!
И вот сидя, с самим собой разговоры ведя, дошел я до очень простой вещи: Ольгу Ивановну я брошу, и всю свою жизнь прежнюю, а постараюсь по–новому устроиться, если можно, даже из Москвы совсем уехать, чтобы меньше соблазну, да, может, где в других местах и лучше будет.
День разыгрался веселый, солнечный, и когда я с Брестского вокзала шел по Тверской, представлялось мне, что я теперь другой человек, весь вымытый, полегчавший, силы у меня сколько хотите, а вот люди, солнце, тепло — это все отлично. Ольги же Ивановны замыслы меня не касаются.
И так я себя разжег, мне и впрямь представилось, что я порядочный человек, и образованный даже. Вспомнил Андрея Иваныча, метранпажа, который меня в детстве грамоте учил, и как Никитина когда‑то читал. Опять стыд меня обуял, — ведь за все время, что я в праздности и сытости с Ольгой Ивановной прожил, я ни одной книжки не прочел, даже в газетах читал только про бега да несчастные случаи, судебные дела.
Чтобы все сразу изменить и вправду другим сделаться, отправился я в Народную Читальню и спросил там «Русские Ведомости»; стал читать, как люди за границей живут. Просидел таким манером довольно долго, потом очень устал (ночь‑то бессонную провел) и отправился в ресторанчик закусить.
А в этом ресторанчике и судьба меня ждала новая, хоть я об этом нисколько не думал: я встретил знакомого коммивояжера, с которым немного по клубу да по бегам был знаком (он из западного края, в Москве по делам бывал). Такой он был ловкий, пробор посередь головы, брелоки на животе, галстук пестренький, и всегда говорил, что в Польше все хорошо и дешево, а в Москве дорого и скверно.
Так же и тут, выпил он пива, развеселился, и стал Польшу расхваливать.
— А в Варшаве пан тоже не был? А Варшава, а то — малый Париж, прошу пана. У вас завтрак рубль, а у нас в первом месте семьдесят пять!
Говорил, говорил, очень разошелся, и когда выпили с ним еще пива, то прямо стал в Варшаву звать, и будто в той же фирме, где он работает, помощник как раз нужен для него, потому что дела с Москвой растут.