Сколько мог, я и берег ее, и по указанию Анеты мы снова ездили — то слушать Оленину д’Альгейм[130], то старинную музыку, то даже на лекции Бердяева[131] (мистицизм она не одобряла, но желала быть au courant[132] всего). Она продолжала и курсы, по филологическому отделению; сдавала зачеты, изучала историю искусства и раз даже пришла в ужас, когда знакомый студент у нас на четверге сказал, что не знает, кто был Фра Анджелико[133].
Эти четверги, как прежде в родительском доме, были обдуманными и «порядочными». Приглашала Анета оставленных при университете, кое–кого из моих товарищей по работе, умных барышень и дам. Пили чай за столом с ярким никелевым самоваром, tisch‑läufer’ом[134], печеньями. Разговаривали об общественных новостях; говорили, что «реакция уже обнаруживает свою внутреннюю несостоятельность»; рассказывали о политических процессах, касались университета, спорили о модных романах, и в одиннадцать ужинали a la fourchette[135], с двумя бутылками медока. Впрочем, я говорил мало; никогда я не был особенно разговорчив, с гостями держался даже несколько нескладно, за что Анета меня укоряла. «Ты такой умный и образованный человек, Александр, но в обществе ты как-то прячешься. Некоторые даже думают, что ты гордый. А, между тем, у нас бывает не кто‑нибудь… Да и вообще я не думаю, чтобы это было верно». И она ласково целовала меня. «Что ты, что ты, какая там гордость…» Я пугался и уверял, что просто характер у меня замкнутый. И действительно, никакой гордости во мне не было, это чьи‑то выдумки.
Как полагается, в свое время Анета забеременела. Мне это нравилось. Сначала она нервничала, несколько раз плакала и раздражалась; но с четвертого месяца стала, наоборот, ровной, тихой, как‑то внутренно довольной. Начала полнеть, терять девичий облик, но появилось и нечто новое, по–своему очень хорошее: в ней показалась молодая матрона, пышное цветение женского существа. Иногда сияло в ее глазах нечто, не от нее зависящее, точно радость самой жизни, выполняющей свою роль. Я боялся за нее последние месяцы — чтобы не случилось чего; но Анета была еще аккуратней в своем деле, чем я в моем; своевременно она легла в лечебницу и, мужественно перенеся страдания, в феврале родила дочь.
С ее появлением квартира стала нам мала. Мы переехали на новую, на Пречистенском бульваре. Появилась в доме няня, и Лизочка, сама того не ведая, еще с пеленок усилила у нас партию женщин и семейный быт.
Дочь я полюбил — не с первых дней, а позже, когда стало пробуждаться в ней сознание; когда что‑то материнское, смешанное с моим, глянуло из ее глаз, я ощутил ту сладкую жуткость, которую чувствует человек перед тайной. Я видел, что и Анета смотрит на нее особенно, и, верно, она еще острей чуяла в Лизочке свое, оживленную часть себя, чем я.
Да и неуловимое нечто легло в отношениях жены ко мне; да и моих к ней. Мы точно оба возмужали, выросли; те ноты любви романтической и вздыхательной, которые все же в нас были, как‑то поблекли. Резче во мне подчеркнулся муж, в ней — жена. Ее власть надо мной возросла — в области жизненной, практической. И, напротив, душевно я стал дальше. Рос заработок, и патрон был мною доволен; скоро я должен был стать присяжным поверенным, сам прикармливать молодежь.
Но во мне все‑таки не было солидности. Иной раз, вернувшись из суда, я вдруг уходил из дому, якобы по делам, а на самом деле просто бродил по Пречистенскому бульвару; выходил к Христу–Спасителю, и зачем‑то сидел на набережной, смотрел, как блестят в Кремле главы, как Москва–река шумит под Каменным мостом. Даже Замоскворечье мне нравилось: то есть не само оно, а теплый ветер, летевший оттуда, с юга, голубые дали, какие‑то воображаемые края там, за Черным морем и Крымом. Это бродяжничество, глупые весенние мечты так не шли ко мне, порядочному человеку в тридцать лет, мужу, отцу семейства — я это понимал и сам стеснялся. Но ясно, что во мне, как всегда было, с детства, под одним человеком сидел другой, который мало кому был заметен. Почему я не говорил об этом Анете? Ведь я мог бы найти нужные слова, и она, верно, поняла бы меня и не посмеялась. Но я все же не говорил. Не то чтоб я не доверял — меня смущала ее спокойная деловитость, ум, то, что всегда, во всем права была она. Вероятно, и тут оказалось бы так же.