IX
За ночь выпал снег. В комнатах посветлело, воздух сразу стал вкусный, днем острый и прозрачный, к сумеркам синеющий. Деревья резко чернели на белизне. Извозчики плелись бесшумно: шапки, полости у них белели. И веселей орали вороны на бульваре, слетая с веток; вниз сыпался за ними снежок.
Анна Дмитриевна сидела в небольшом своем кабинетике у письменного стола, с пером в руке. В окно глядел бульвар, запушенный снегом, от подоконника шел ток теплого воздуха, тепел был пуховый платок на плечах и мягок ковер, занимавший всю комнату. Над диваном — nature morte[219] Сапунова, вариант красных цветов[220].
«Во всяком случае, так дальше продолжаться не может, — писала она твердым, крупным почерком, — он казался лишь частью всей ее статной фигуры. — Какая бы я ни была, вы должны понять, что всему есть предел. Вы знаете, чем были для меня все это время. Пред вами я мало в чем виновата. Но вы — ваше поведение я совсем перестаю понимать. Для меня деньги — ничто. Для вас всё. Сколько раз я вас выручала — вы знаете. И то знаете, как издевались вы надо мной, среди пьяных товарищей, грязнили мое к вам чувство. Все вам сходило. Но то, что теперь выяснилось… Я не могу даже написать того слова, какое следует. Хочу вас видеть и спрошу прямо. Завтра я на балете, бельэтаж, ложа № 3. Буду ждать». Она подписалась, одной буквой, вложила в конверт и подписала: «Дмитрию Павловичу Никодимову».
Только что велела она отослать письмо, как в комнату вошла, не снимая бархатной шляпы, невысокая дама еврейского вида, с огромными подкрашенными глазами — Фанни Мондштейн. Она была очень шикарна, в новом тысячном палантине. Бурый мех блестел снежинками.
— Голубчик, — сказала она быстро, целуя Анну Дмитриевну и распространяя запах Rue de la Paix[221], — я к тебе на минутку. Завтра выступает Ненарокова, дебют, я обязательно должна быть. Идиот Ладыжников напутал, как всегда, билетов нет, представь, я непременно должна быть, ведь Ненарокова танцует вместо Веры Сергеевны, тут, понимаешь, отчасти интрига, отчасти борьба молодого со зрелым. Конечно, ей до Веры Сергеевны… — великая артистка и начинающий щенок… Но я обещала быть, а получается чепуха…
Фанни подняла вуаль и обнаружила лицо не первой свежести, подкрашенное, с черными, очень красивыми глазами. Фанни живо закурила, и мгновенно стало ясно, в чем дело: о Ненароковой она должна была дать отчет Вере Сергеевне, и хотела попасть в ложу Анны Дмитриевны.
— Ну конечно, ну да, — говорила Анна Дмитриевна, — о чем тут разговаривать? Я очень рада. Ты покажешь мне разные fouettés[222].
— Милун, но разве Ненарокова может сделать что‑нибудь подобное?
Фанни встала и с серьезным, как бы убежденным лицом подошла к Анне Дмитриевне.
— Вере Сергеевне приходилось делать тридцать пять fouetté подряд, — этого никто не может в России, кроме нее. Но ведь и сама она — прелесть. Одни ее выражения… Ты думаешь, она завидует этой Ненароковой? Ни капли. Она мне говорит: «Вы понимаете, ведь это надо сделать, эту роль! Вы, кажется, уже начинаете меня понимать? Этот балет — чистейший экзот, его надо почувствовать. Вот, по вашему лицу я вижу, что вы начинаете меня понимать». Нет, Вера Сергеевна замечательный художник, порох и дитя, восторженная, увлекающаяся душа.
Фанни сама увлеклась, сняла шляпу и стала рассказывать о Вере Сергеевне.
Фанни была в нее несколько влюблена — влюбленностью театральной поклонницы. Она принадлежала к «партии» Веры Сергеевны: неизменно бывала на ее выступлениях, бешено вызывала, бегала к ней в уборную, защищала от врагов, исполняла мелкие поручения и помогала в сердечных делах.
— Нет, ты понимаешь, у нее совсем особенный язык: если за ней кто‑нибудь ухаживает, она называет это наверт.
— А правда, что одну свою соперницу она избила ногами?
— Фу, глупость! Ну, если бы захотела… — ноги у нее стальные, убить, я думаю, может. Все‑таки это клевета…
— Фанни, — спросила вдруг Анна Дмитриевна, — тебя бил когда‑нибудь мужчина?
Фанни соскочила и захохотала.
— Во–первых, милая, у меня нет такого властелина, и не будет, надеюсь. Да, но тогда скорей можно спросить, не била ли я кого… Правда, у меня ноги не такие, как у Веры Сергеевны, все же… вот этой рукой я могу, конечно, дать пощечину негодяю, который покусился бы на мою девственность…