Все‑таки через полчаса занавес подняли. Еще во время увертюры, когда первые ряды и ложи наполнялись публикой, довольно нарядной, он увидел в бенуаре худую высокую даму, показавшуюся знакомой. Навел бинокль и разглядел: это и была тетушка Оболешова.
«Отлично, — подумал он, — выходит очень удобно. Зайду к ней в антракте, и, может, на Литейный вовсе не придется ездить».
Тетушку Оболешову не то чтобы он не любил, но стеснялся. Еще когда был студентом, мать сама свела его к Оболешовым и горячо наставляла бывать на журфиксах. «Кроме того что это дом моей сестры, — говорила она, — ты встретишь там хорошее общество. Тебе необходимо навещать их».
Павел Иваныч ходил, но без восторга. Дом был довольно важный. Муж Маргариты, теперь покойный, Георгий Михайлыч, служил в министерстве иностранных дел, был холеный, самоуверенный барин. У них собирались молодые дипломаты, офицеры, барышни, говорившие по–французски, жуткие старухи и важный профессор международного права, с лысой головой. Его все боялись. Бывали и приват–доценты, из бойких, похожие на молодых вице–губернаторов. Павел Иваныч всех там стеснялся, смущался и тетушки Маргариты; она его точно не замечала, иногда как бы срезала; вообще держала на расстоянии.
И сейчас, прослушав два акта — они понравились ему по–новому, — Павел Иваныч с неудовольствием подумал, что, наверно, Маргарита перебьет ему хорошее чувство. Все же пошел.
Маргарита сидела в ложе одна, в темном платье с серым шелковым поясом, в небольшой шляпе. Когда отворилась дверца, она обернула назад длинное, худоватое лицо.
— А–а, — произнесла она, увидев несколько нескладную фигуру Павла Иваныча, и длинно протянула ему руку в белой перчатке, — вот наконец где встретились. Надо заметить, что ты вообще не особенно почитаешь тетку. Что? И хотя в Петербурге бываешь, но не удостаиваешь посещением. Ну, здравствуй. Садись. Надолго к нам из этой твоей — ну, как там называется губерния, где ты служишь?
Павел Иваныч назвал.
— Да, слыхала. А теперь тебя назначили директором, значит, тем более, а? Не согласен? Тем более оснований забывать немолодую тетку?
«Все такая же, — подумал Павел Иваныч, — я и не нужен ей нисколько, а сердится».
— Я редко в Петербург заезжаю, и ненадолго. Знаешь, всё дела. Так что не думай, что я что‑нибудь…
Маргарита усмехнулась.
— Извиняется. Ну, безразлично. Я, в конце концов, на тебя и не сержусь. Что поделать, независимая натура.
Если б дать ей ходу, она долго бы еще на разные лады доезжала его. Павел Иваныч знал это. Перебил он ее так:
— А я давно не слыхал «Пиковой дамы». Чрезвычайно мне нравится.
Маргарита засмеялась.
— А, ну конечно, поклонение искусству! Все так называемое искусство на провинциалах держится. Тут еще ваш этот — Художественный театр приезжает. Такие, как ты, ему славу создали.
— А сама все‑таки идешь в театр.
— Именно — восторгаться искусством! Я, мой друг, хожу в театр со скуки, чтобы ты знал. Не думай, что я — сантиментальная деревенская фефела. Но надо же куда-нибудь вечер девать? Впрочем, — прибавила она покойнее, — я Чайковского не осуждаю. Даже его слушаю.
«Это с твоей стороны очень любезно», — подумал Павел Иваныч, но ничего не сказал.
— Только ведь имей в виду, — прибавила она, — что эта опера стариковская, Чайковский ее перед смертью написал, и тут очень хорошо рассказано про смерть; так что кто здоров и долго жить собирается, тому не надо на нее распускать уши.
— Ты говоришь таким тоном, будто снаряжаешь меня на тот свет.
Она захохотала.
— Ах, это глупо и хорошо. Снаряжаю его на тот свет! Меня это мало интересует, мой дорогой, эти самые проводы…
Но пока она болтала, занавес подняли.
— Оставайся здесь, будешь моим кавалером.
Павел Иваныч кивнул молча и взялся за бинокль. На сцене происходил бал. Шла знаменитая пастораль, Германн скитался в толпе, и отовсюду, из углов, за колоннами, мерещились ему таинственные голоса: «Три карты, три карты!» В середине акта Павел Иваныч опустил бинокль, вздохнул и шепнул Маргарите:
— Плохо этому Германну придется!
Маргарита слегка фыркнула, а когда кончилось действие, обратилась к нему, блестя большими глазами, холодноватыми и насмешливыми.