Понятно, что я такое был? Буфетчик, хам. А у нас на станции и пограничники, и жандармы — некоторые даже собой видные офицеры. Бабье же дело такое, что военный для них орел, и сразу к себе располагает. И из них кто побойчей, поопытней, тоже мог в Настасье Романовне ее природу разобрать, а на это все ведь падки, дело известное.
Одним словом, явился тут поручик Бабанин, жандарм — рослый, розовый, усики черные; как пришлось мне в жизни заметить, довольно часто бывают жандармы такие розовые и упитанные, особенно в молодости.
Стал он и так и сяк, к буфету очень зачастил, бывало, выйдешь зачем наверх, в меблированные комнаты, спустишься потом — он уж у стойки, с Настасьей Романовной любезничает, и со мной запанибрата, точно я ему родственником довожусь. Меня это злило. Молчу, креплюсь, на шуточки его не отвечаю, свое дело делаю, а у самого закипает. Настасья Романовна это понимала очень хорошо, и со мной как нарочно еще ласковей, так овечкой и лебезит. Меня же провести трудно, и скажу так, к тяжелым мыслям, что меня одолевали с тех пор как на вокзале поселился — прибавлялись теперь новые. Стал я задумчивей, угрюмей. На меня нападала тоска, и теперь я не мог от дум оторваться, от дум о своей жизни. Прежде, как ляжешь, сразу засыпал, а теперь нет: рядом Настасья Романовна, спит, во сне чему‑то улыбается. А мне мерещится — это поручик Бабанин ей снится. И я на нее смотрю, мне тоже жутко делается, будто, чую я, эта женщина тоненькая — и есть моя погибель. Страсть я к ней чувствую зверскую, точно она еще невинная девушка, и ненависть такую: вот, кажется, взял бы ее да тут же и задушил. И даже мне представляется, как шейка ее слабая под моей лапой хрустнет. «Что ж, моя жена — будет гулять — задушу. И ничего такого нет. Я ее из горничных взял, женился, сам кроме нее ни на кого не гляжу, а она с жандармом будет путаться?» Сядешь, бывало, в одном белье на постели, голову руками сожмешь. «Не любит, стерва, обманула, как замуж шла». «Да разве спрашивал ее, любит ли?» «Все равно, коли замуж выходишь, должна своему мужу верной быть, и любить его». Тут уж поймешь, что глупости болтаешь, как есть на постель повалишься и лежишь как колода, с пустой головой. Потом лампадку зажжешь, поставишь перед иконой свечку. Молиться хочется, да не выходит ничего. Трудно, видно, такому, как я, очиститься.
А у меня, кроме Настасьи Романовны, еще мука была, тоже меня изводила. Те несчастные деньги, что на мою долю выпали, не все были кредитками. Тысячный билет один затесался туда, государственной ренты. И продать я его не смел, по той причине, что его номер известен был, — значит, предлагать его опасно. Я хранил этот самый билет очень аккуратно, и до чрезвычайности жег он мне всегда Руки. Главное же, должен был я его от Настасьи Романовны прятать, сами знаете, что за народ бабы, а тут чем ведь дело пахло. Совсем же его разорвать тоже духу не хватало: думал, пройдет время, как‑нибудь через жида или контрабандиста спущу.
Между тем стал я насчет жены анонимные письма получать. Понятное дело, разные там «доброжелатели». Сперва понемногу, потом прямо дали объяснение, чтобы, мол, за женой присматривал, у нее с поручиком Бабаниным дело есть. Я сперва промолчал, потом к Настасье Романовне. Та в слезы, на икону божится, что это враги наши подстраивают, а сама дрожит, и чую я — боится. Была она блудливая женщина, стало быть, не из храбрых.
Я ей прямо режу, хоть и стараюсь сдержаться:
— Если только, Настасья Романовна, это правда, то уж знайте, я не потерплю. Как хотите, даром вам не пройдет.
И должно, правда, вид у меня был страшный, снова она мне поклялась, что ничего не было, и не будет ничего.
Только я с этого дня заметил, что и ко мне она переменилась. Бояться меня стала, и еще больше ненавидеть, хоть и старалась это скрыть. И что промежду нами, как у мужа с женой, тоже для ней сделалось противно, но она покорялась, а только я понимал, что она от меня и вовсе отошла.
Я, понятно, тут совсем не прав был, но меня это еще пуще ожесточало. Нарочно, бывало, к ней пристаю, свою мужнину власть показываю. А она — покорна‑то покорна, ни в чем упрекнуть не могу, а чувствую — нет, все‑таки что‑то неладно. Выйдет из дому на полчаса, сейчас у меня мысли — где была, да не встретилась ли, да то, да се.