Колмогоров не издал и стона.
А врач, рослый мужчина, держал полусферы с усилием, на выпрямленных руках — припер тело к носилкам, чтобы истерзанный пыткой больной не вырвался при новом разряде.
Опять, словно прежнего было мало, Колмогоров дернулся. Ожесточенно молчащие врачи чего-то от него добивались. Несколько раз он дернулся, нелепо, как от чудовищной щекотки, подкидывая ноги. Дверцы закрылись, и врачи без единого слова ободрения, не взглянув на томящихся невысказанным вопросом людей, уехали.
Со «скорой» уехал и Чалый, не осталось никого, кто мог бы распорядиться, что-то объявить, что-то решить с завтрашними репетициями и вообще внести хоть какую-то определенность.
Кое-кто из «корды», возбужденно переговариваясь, уже направлялся к выходу. Длинными тусклыми коридорами Аня вернулась на сцену, где нашла десятка полтора ничем не занятых людей и приглушенный, дежурный свет. Освещенным очагом оставался только пульт помрежа: загородка, стеклянные пятна мониторов, штурвальчики и тумблеры. Сам помреж, Сергей Мазур, вполголоса успокаивал своего раскапризничавшегося малыша. За раскрытым роялем, обронив на колени руки, сидела концертмейстер Алевтина Васильевна; сквозь толстые стекла мужских по виду очков она смотрела на клавиши, словно перебирая их, и не находила сил покончить с этим бесплодным занятием. Быть может, она вспоминала молодого Колмогорова, который пришел в театр со святой верой, что все отныне возможно. Он не кричал тогда на репетициях, а удивлялся, когда артисты не хотели его понимать, и мило шутил… Быть может, она вспоминала предшественников Колмогорова, которых тоже помнила: помнила, как приходили и как ушли.
Виктор Петрович Колтунов, дородный, с проплешинами человек, сидел, понурившись, на приваренном к стене сиденье рядом с пультом помрежа. Обычно это место на краю сцены занимал на спектаклях Колмогоров или кто из начальства за отсутствием Колмогорова. Сам Виктор Петрович, репетитор и тоже в известном смысле начальство, предпочитал однако противоположную, «неофициальную» сторону сцены с ее более свободными нравами, а на этой стороне без нужды не задерживался. Сейчас он не видел разницы, где сидеть, — ныли суставы. Старые травмы, вырезанный в колене еще в тридцать два года мениск и новый уже артроз.
Общего разговора не было, и все же люди не расходились, они как будто жались друг к другу.
То там, то здесь слышалось имя Колмогорова. Люди перебирали события этого вечера, испытывая потребность отыскать в нелепости смысл, хотя бы видимость смысла — последовательность случайностей. Почему-то казалось важным восставить в памяти мелкие и мельчайшие подробности собственных ощущений: кто что услышал и недослышал, как глянул, что когда понял и недопонял. Но все это, все, чем занимали себя, о чем толковали бродившие по сцене, сбившиеся недолговечными компаниями люди, не замещало чего-то действительно важного, чего-то такого, в чем люди сейчас нуждались. Не хватало общего для всех слова. Кто-то должен был объяснить им и назвать их собственные чувства. Не хватало все равно ясности — той самой ясности, которой люди боялись и одновременно искали.
Ирина Елхова, глазастая красавица-прима, жестикулируя, то и дело теряя власть над меняющимся голосом, шепталась с молоденьким мальчиком. Они женились в прошлом сезоне: Ирина и Феликс Севруков, румяный талантливый мальчик на десять лет младше Ирины. Несмотря на беду с Колмогоровым, в противность всякой беде эта юная парочка, не забывая о скорбных лицах, светилась согласием. Горечь случившегося, которую они ощущали с обостренностью растревоженных молодых чувств, делала их еще ближе друг к другу и потому счастливее.
Возле померкшего задника, ближе к светлому проему, что открывал ход в подсобку, среди маячивших там теней слышался голос Куцеря. Вдруг с невнятным ревом, сильно и размашисто он пошел большим полукругом по сцене и закончил среди раздавшихся в стороны товарищей действительно сложным, хотя и нечисто выполненным прыжком.
Грубая показуха не вызвала одобрения, но и возражать… никто не обязывал никого к сдержанности. А Виктор, выламываясь, сделал несколько вычурных шагов и потянулся. Лицо его исказилось рыдающей мукой, словно свело челюсти.