Занимая прочное положение в редакции, Надя имела возможность устроиться по своему усмотрению и в теме — она взяла на себя, главным образом, продвинутую культуру: попсу, фестивали, светские междусобойчики и скандалы, заезжих и местных звезд.
Она была истое дитя своего времени, профессии и среды. По-своему даже простодушное дитя.
Колмогоров, впервые Надю увидевший, смотрел на нее не без симпатии. Ему нравилось все ярко выраженное.
Когда Генрих Новосел зашел в кабинет, Надя, подвинув собеседнику диктофон, делала пометки в блокноте. В мелких чертах свежего, умело подрисованного личика ее застыла готовность слушать и понимать, время от времени она сосредоточенно кивала. Рядом с блокнотом стояла нетронутая чашка кофе.
— Вы понимаете, что спектакль живой организм?! — горячился Колмогоров. — Если спектакль не выходит к зрителю, нет подпитки, нет эмоций, тепла, спектакль умирает. — И он хлопнул по столу, как бы поставив точку.
— Заходите, Генрих, — сказал он затем неожиданно бодро — словно разговор о трудностях, которые переживал театр, привел его в хорошее расположение духа. — Генрих Новосел, — обратился он к Наде. — Автор сценографии «Кола Брюньона» и многого другого. Смотрите, кофе стынет.
Художник мимолетно хмыкнул, отметив непритязательный переход от сценографии к кофе, и Надя это оценила.
— Надежда Соколова, — продолжал Колмогоров. — Журналист из газеты «Новые ведомости».
— Я вас знаю, видел, — серьезно сказал Генрих, — «Тихий час».
Это была передача, «ток-шоу», на которой несколько дней назад Надя выступала в качестве гостя. Она и сейчас помнила свои удачные, дерзкие реплики.
Не вставая, Надя протянула руку. Надя Соколова обладала быстрым умом и самоуверенным воображением. Поэтому тут же, после небольшой заминки, необходимой, чтобы осмыслить впечатление, она поняла, что именно таким известного театрального художника и представляла: проницательный взгляд, раскованные манеры. Стриженная борода и сползающий до бровей чуб сообщали узкому лицу с резко очерченным носом нечто самобытное и вольное. Словно вошел человек степей и принес память распахнутых далей, принес бесстрастие и необузданность дикаря. Мелкие морщинки молодого лица говорили о ветре и солнце.
Художник оглянулся на открытую дверь:
— Евгения Францевна, мне тоже кофе!
— Я говорю, у Вячеслава Владимировича счастливая судьба, — начала Надя тем мягким, дружеским, с ноткой житейского разочарования голосом, который едва ли не против воли обнаруживался у нее в разговоре с приятным мужчиной. — Ему повезло. В двадцать три года — главный балетмейстер театра.
— Может, это театру повезло? — заметил Колмогоров бесстрастно.
Надя хмыкнула. Впрочем, легкий, пробный смешок этот назначался уже не Колмогорову, а Генриху, на понимание которого она теперь рассчитывала. Но художник откликнулся на удивление резко:
— Вы напрасно смеетесь.
— Я не в том смысле.
Смутившись, Надя хлебнула кофе — и поперхнулась.
— Вячеслав Владимирович неоднократно получал самые лестные предложения, — продолжал Новосел, не принимая даже того извинения, которое выражал ее кашель. — Его звали в Лондон и в другие денежные места.
— И вы отказались? — глянула на Колмогорова Надя.
— Отказался.
— Кто-то мог бы сказать, это довольно странно…
Колмогоров пожал плечами.
— Как вам кофе?
— О, чудный…
Недослушав, Колмогоров взялся за телефон, и пока Надя обменивалась с Генрихом улыбками, пока Евгения Францевна подавала третью порцию кофе — для Новосела, он успел переговорить со своим заместителем Чалым:
— Володя?.. Спускайтесь оба ко мне. Сейчас.
— А вы, Генрих, отказались бы? — с особенной осторожностью отпив кофе, вернулась Надя к прежнему разговору. — От таких перспектив? Лондон? Париж? Какая карьера открывается!
— Прежде, чем пускаться… в странствия, я бы оглянулся сначала на Вячеслава Владимировича, — улыбнулся тот.
— Гений имеет право…
— Гений! — внезапно ожесточился Новосел. — Это слово у нас давно обесценилось. Говорят гениально — имеют в виду недурственно. Не хуже, чем у меня.
Надя повернулась к Колмогорову:
— Вячеслав Владимирович, что такое гений?
— Не знаю, — сухо ответил тот.