Это было убеждение Колмогорова и творческий метод, общее ощущение искусства, себя и жизни, с которого каждый раз начинался далекий, исполненный сомнений и надежд путь к рождению спектакля. В молодости ему казалось, что каждая постановка последняя. Что выложился он весь, до конца и ничего нового, ничего иного, лучшего никогда не создаст. Неоткуда будет взять, не из чего. Каждый раз происходило чудо: он работал, мучался, находил, просветлялся духом — и получалось. Накапливался опыт, и Колмогоров усвоил, что несмотря на отчаяние, несмотря на ощущение безвыходности и провала, которое оглушало его порою посреди работы, все придет своим чередом. Придет время — будут прозрения и прорывы, концы с концами сойдутся, все ляжет на свои места, все ныне зыбкое и приблизительное обретет смысл и точность. С годами страха становилось меньше, надежда приобретала качества уверенности, и, наконец, он начал догадываться и понял, что самое страшное, что с ним может произойти, это потеря страха — не будет благоговейной робости перед таинством нового рождения. Будет привычка.
Теперь он боялся, что не хватит страха.
Приходила бессонница.
В начале десятого Вячеслав Колмогоров приехал на работу.
Едва он закурил, как по обоим помещениям — кабинету и приемной, распространился жженый аромат кофе. Евгения Францевна, постаревшая вместе с ним секретарша, ничего не спрашивая, поставила на электроплиту турку. У Жени имелось все необходимое, чтобы сварить густой, хорошо настоянный кофе.
Он откинулся и без усилия поплыл по знакомым местам, заново проигрывая в воображении сцену из «Кола Брюньона». В изведанных водах Колмогоров наслаждался зыбью фантазии, легко вживаясь в готовые, испытанные уже ощущения. Это было самой легкой и сладостной частью дела. К тому же необходимой. Он нуждался в повторении пройденного, нуждался в этом увлекающем чувства волнении, чтобы исподволь подступить к тому, что его занимало и беспокоило. Когда в голове не складывалось ничего, кроме банальных, ходульных положений, он не торопился насиловать материал, вымучивая нечто никем не виданное, а как будто кружил на месте, пытаясь уловить попутное дуновение.
Но, конечно же, в глубине души Колмогоров знал, что сегодня на многое рассчитывать не приходится — не дадут. И потому без особого внутреннего сопротивления отозвался на первый телефонный звонок.
— Министерство культуры, Степанович, — предупредила Евгения Францевна. — Культурные связи.
— Давайте, — вздохнул Колмогоров и поднял трубку. — Из этого списка нас интересуют Индия и Иран, — сказал он минуту спустя. И еще немного погодя с растущим раздражением возразил: — Вы там столько понаписали, что, если всем министерством засядете выполнять, вам и трех лет не хватит!
Недолгий разговор не выбил его из настроения. Внутренне разогревшись, он умел иногда оставаться в своих мечтаниях, не обращая внимания на вторжение иной действительности. А бывало и так, что долго не дававшиеся ему решения приходили как раз в ту неудобную пору, когда он напрягался, зная, что отпущенное на мечтания время подходит к концу, жестко ограниченное деловым расписанием.
На этот раз он ничего не достиг. И четверть часа спустя уже принимал журналистку из влиятельной газеты «Новые ведомости».
— Прошу извинить, Надежда, у вас двадцать минут, — сказал он, поздоровавшись.
Надежда Соколова, молодая женщина в джинсах. Узкие бедра, не безупречные ноги.
— Да, Вячеслав Владимирович, — отозвалась она, доставая на ходу диктофон, блокнот и прочие орудия, — мне сказали.
— Хотите кофе? — спросил он, когда она уселась за приставным столиком. Вопроса нельзя было избежать, потому что перед ним стояла источающая аромат, в пузырьках пены чашка.
— Хочу, — отозвалась девушка почти весело — она уловила затруднение в голосе мэтра.
— Напряженное время. Сейчас оркестровая репетиция будет, — сказал Колмогоров, как бы извиняясь за то, что Надя уловила и поняла.
— «Кола Брюйон»?
— Да.
— Когда премьера?
Надя Соколова, как объяснила Колмогорову его помощница по связям с прессой Богоявленская, несмотря на молодость, считалось журналистом известным. Надя писала много, зачастую очень неплохо, хлестко и умела расположить к себе собеседника. Она была не глупа, не зла, не завистлива и недурна собой. Она удивляла множеством занимательных побрякушек в ушах, на шее и везде, где позволял обычай, она, не задумываясь, по первой прихоти меняла внешность — цвет волос и стрижку, очертания губ и бровей, а в один прекрасный день смывала макияж и ходила скромницей.