Генрих ступил ближе, она вынуждена была остановиться.
— Аня, — сказал он, глядя в глаза, — ты знаешь, что ты великая актриса?
Внутренне она как будто запнулась. В лице ее, однако, отразилось не смятение, не удовольствие — была эта, скорее, досада от необходимости отвлечься и сообразить ответ.
— Да. Хорошо. Спасибо, — буркнула она и, мгновение-другое помешкав: не ждут ли от нее еще чего-нибудь, положенного в таких случаях, возвратилась к своим блужданиям.
Он хмыкнул, задетый больше, чем мог бы себе в этом признаться, сунул руки в карманы и остался посреди сцены, подняв глаза вверх к грозовым тонам развернутого над головой задника. Это была работа Пищенко — громадный человек с простертыми в парящем полете руками. Стремление, размах, мощь… слепые провалы глазниц.
— Генрих Михайлович!
Новосел вздрогнул от голоса Колмогорова.
Колмогоров сидел на откидном стуле возле пульта помрежа. За кулисами толпился готовый к выходу кордебалет: одетые в механические костюмы мужчины, скопище серого, цилиндрического с кроваво-яркими пятнами сфер.
— Пожалуйста, прошу вас, — сказал Колмогоров. — Пора… Или вы хотите станцевать?
Новосел обнаружил, что сцена опустела. Помреж за пультом ждал, приготовившись открыть занавес. На лицах артистов угадывались ухмылки.
Три четверти часа спустя голос Мазура возвестил о конце спектакля:
— Спасибо, девочки, дай бог не последний раз, — донеслось из динамика. Свойское прощание с регулятором разнеслось по всем гримерным и служебным помещениям.
Генрих запер мастерскую и спустился на первый этаж.
В дверях комнаты рядом с навесным ящиком «ПК» — «пожарный кран», торчала связка ключей. Это была беззаботная Анина манера: я здесь. Стекла фрамуги светились.
Генрих постучал и, не дождавшись отклика, потянул дверь.
— Нельзя, нельзя! — ойкнула, сверкнув голыми плечами, Антонова. Женщина, что копалась у нее в волосах, выплетая искусственные пряди, подвинулась заслонить балерину, другая женщина, в таком же синем халате, напротив, обратилась ко входу, встречая мужчину немым вопросом, но обе не сильно всполошились.
— Минуточку! — высунулась, поднырнув под чужую руку, Антонова. Она проказливо, как захваченный беспричинным смехом ребенок, улыбалась.
Генрих вышел и потоптался в тускло освещенном коридоре, досадуя, что поставил себя в мальчишеское положение. Рядом, в курилке возле лифта, слышались женские голоса. Расслабленной походкой явился из-за угла Виктор Куцерь и, увидев художника, которого отмечал как не последнего в театре человека, размягчено заулыбался. С голыми икрами, в цветастом махровом халате, в просторных меховых шлепанцах, Куцерь наслаждался легкостью своего истомленного тела. По сторонам широкого диковато красивого лица его топорщились влажные кудри. Церемонно глянув на Генриха: вы позволите? — он постучал. И на очередное «нельзя!» сложил фигу, чтобы показать ее в стекло над дверью. Именно этого магического знака, похоже, до сих пор не хватало — Виктор уверенно открыл дверь навстречу беспомощному «ой-ой-ой!»
Повторно Генрих спустился на первый этаж четверть часа спустя. Одетые балерины торопились к выходу по одной и парами. У Антоновой торчали в двери ключи. Одна, в черном байковом костюме, усталая и опустошенная, она бездеятельно сидела за столом.
— А, Генрих! В кои-то веки заглянул, — сказала она, будто первый раз его видела. — Садись. Брось их вон туда. — Кокетливый палец прочертил щедрую дугу.
Все стулья и диван занимали ношеные пуанты, платья, пачки, какие-то кофты. Пуанты гирляндами длинных тесемок висели на раскрытой дверце стола. Антонова млела в сиянии двух ламп, укрепленных по бокам зеркала. Из незавернутого крана возле двери журчала в раковину вода.
Генрих убрал пуанты со стула, потом плотно, с томительной неспешностью завернул кран и сел. Антонова улыбалась, лукаво склонив голову. Слепящий свет ламп, которые отражались и в зеркалах, ей не мешал.
Теперь это была другая Аня. Не та, что на сцене, не боттичелливская Венера, и не та отчужденная женщина, которая буркнула пару слов в ответ на несвоевременные комплименты художника, — другая, третья. Пластично переменившись, она обратилась в лукавую, легкомысленную актрису. И, похоже, эта нестоящая, любительская игра давала ей больше, чем подлинные переживания сцены. Давала раскованное, не омраченное страданием довольство собой — все то, что так редко и мало приносит творчество.