Аня покосилась на Генриха, словно сверяя впечатление. Похоже, комбинация Виктора с Генрихом не казалась ей особенно удачной.
Как бы ни расценивать официальный статус художника, Генрих Новосел располагался если и в стороне, на особицу от чиновной иерархии театра, то все ж таки высоко. Где-то даже на заоблачной высоте Колмогорова, по левую от него руку. Так что самый вопрос Виктора означал собой известную неуверенность. Ждала и Аня. Виктор имел пылких поклонниц, которых перебирал как паша (одна такая поклонница выносила ему в день рождения прямо на сцену под рукоплескания зала пятилитровую бутыль спирта; другая, поймав на проходе, без единого слова вкладывала в карман записку с номером телефона); Аня имела своих поклонников, не столь экспансивных, но интеллигентных и верных, которые одаривали ее стихами, — и вот, обласканные публикой, недосягаемо прекрасные, они, «ведущие мастера сцены», страшно зависели от начальства. Теперь, когда каждый из них представлял собой нечто для театра значимое, когда театр то и дело терял разбегающиеся в поисках денег и удачи таланты, они зависели, надо полагать, не столь уж и «страшно». Но память о долгом, упорном восхождении, когда многое, очень многое определялось тем, сумеешь ли ты понравиться, произвести впечатление, добиться, чтобы тебя выбрали, эта память зависимости засела в них еще с первого конкурсного экзамена — с детства.
Они ждали.
— Буду, — сказал Генрих.
Час или два спустя, когда допиты была и водка, и коньяк, они оказались на улице в поисках какого немудреного заведения. Все трое изрядно возбужденные, они оглашали пустоту ночи внезапным хохотом.
Скоро Генрих понял, что тягается с Виктором в остроумии, искоса поглядывая на Аню. А та не нуждалась в поощрении, чтобы заливаться смехом. После долгой, томительной, как в предгрозовую пору, сосредоточенности, которая разрешилась к исходу дня спектаклем, или, по собственным словам балерины, только что вваливши спектакль («когда ты ввалила спектакль»), она испытывала радость освобождения. А Генрих чувствовал, что не силах отвлечься от измучившей его горечи, настойчивая мысль о Майе саднила душу, не позволяя раскрепоститься до жизнелюбивой расхристанности Виктора или даже до Аниного самозабвения. И потому скорее искусственно раздраженный, чем веселый, он все чаще повторял с нехорошей интонацией:
— Ну ты, Витюша, талант!
Аня смеялась:
— Ай, чертенок!
Виктор забрал себе все, чего недоставало Генриху. Он как будто подгреб под себя бездумную радость жизни на расстоянии окрика во все стороны. Он вышагивал посреди тротуара, предоставив женщине и художнику почетные места по правую и по левую от себя руку. Он обнаружил талант повествователя, он свойски знался с поэзией, артистично переходя от непринужденных житейских бывальщин к закованным в рифму строфам, которые сочинял как будто бы на ходу. И хотя Генрих держался мысли, что это, скорее всего, заготовки — извлечения из обширных матерных поэм, которыми Виктор отмечал события закулисной жизни театра, он не мог не завидовать внутренней свободе этого счастливого человека.
— Короче: парикмахерская. Сажусь в кресло, — с неспешностью уважающего себя рассказчика повествовал Виктор. — Выступает из-за кулис — таким па глиссад — девочка: какую укладку желаете? Желаю причесаться, говорю.
Тоненьким подголоском хихикала Аня.
— Девочка щебечет, важен образ. «Представьте, вы артист, сцена, тысячи глаз…» — «Меня причесать». — «Просто причесаться?» Девочка меняется в лице и, обидевшись, уходит за кулисы. Возвращается с огромным горшком расчесок…»
Резкий гудок клаксона — с дурным смехом они шарахались от визжащей тормозами машины. Они озирались, а потом плутали в закоулках, где Виктор присмотрел как-то тихое заведеньице.
Пять или шесть столиков кафе были заставлены перевернутыми стульями. Усталая официантка держала в руке тряпку.
— Гена, ты чего дверь не закрыл? — крикнула она в сторону подсобного помещения.
— Нам по рюмочке, по последней, — заторопился Виктор.
Официантка, тощая, плоскогрудая женщина, окинула его взглядом:
— У нас закрыто.