Много раз моя машина заводилась с пол-оборота, с тех пор как я начал рассказ о Джоне Коффи, но вчера пришлось крутить рукоятку. Наверное, это потому, что я дошел до казни Делакруа и какая-то часть моего разума никак не хочет успокоиться. Эта смерть была ужасной, просто потрясающе ужасной, и все из-за Перси Уэтмора, молодого человека, который очень любил причесывать свои волосы, но не терпел, когда над ним кто-то смеялся, – даже наполовину лысый французик, которому не суждено было дожить до Рождества.
Как во всякой грязной работе, самое тяжелое только начиналось. Двигателю все равно, чем его заводить: ключом или рукояткой, если уж завелся, то в любом случае работает нормально. Так и со мной вчера. Сначала слова выходили короткими фразами, потом длинными предложениями, а потом потекли рекой. Я обнаружил, что писание – особый, даже пугающий вид воспоминаний, в них есть что-то захватывающее, приводящее в восторг. Может быть, потому, что сильно постарел (а это произошло как-то незаметно), но по-моему, это не так. Я думаю, что сочетание карандаша и памяти создает какое-то особое волшебство, и волшебство это опасно. Как человек, знавший Джона Коффи и видевший, что он мог сделать – людям и мышам, – я знаю, о чем говорю.
Волшебство опасно.
Во всяком случае я писал весь день вчера, и слова просто текли из меня, солнечная комната этого замечательного дома для престарелых исчезла, а вместо нее появилось помещение склада в конце Зеленой Мили, где столько моих подопечных присели в последний раз, и ступеньки лестницы, ведущей в тоннель под дорогой. Именно там Дин, Брут и я обступили Перси Уэтмора около дымящегося тела Эдуара Делакруа и заставили Перси повторить свое обещание подать заявление о переводе в психиатриче-ский интернат в Бриар Ридже.
В солярии всегда свежие цветы, но вчера к полудню я ощущал только ядовитый запах горелой плоти мертвеца. Звук газонокосилки за окном сменил-ся гулким капаньем воды, медленно сочащейся со сводчатого потолка тоннеля. Путешествие продолжа-лось. И если не телом, то душой и разумом я был там, в 1932 году.
Я пропустил обед, писал часов до четырех, а когда наконец отложил карандаш, рука моя ныла. Я медленно спустился в конец коридора второго этажа. Там есть окно, которое выходит на стоянку машин персонала. Брэд Долан – похожий на Перси санитар, которого слишком интересовало, куда я хожу и что делаю на прогулке, – ездил на старом «шевроле», на бампере которого красовалась наклейка: «Я видел Бога, и его имя Тритон». Машины не было, смена Брэда закончилась, и он отправился в какой-нибудь садик, называемый домом. Я представил себе трейлер, на стенах которого скотчем прилеплены картинки, а по углам стоят банки из-под пива.
Я вышел через кухню, где точько начинали готовиться к ужину.
– Что у вас в сумке, мистер Эджкум? – спросил меня Нортон.
– Там пустая бутылка, – ответил я. – Я нашел в лесу «родник молодости» и всегда по вечерам хожу туда. Потом пью эту воду вечером. Она хорошая, уверяю вас.
– Может, поддержит твою молодость, – сказал Джордж, второй повар, – во всяком случае не повредит.
Мы посмеялись, и я вышел. Я все равно огляделся, нет ли поблизости Долана, назвал себя дураком за то, что позволил ему так глубоко войти в мою жизнь, и зашагал через поле для крокета. За ним находится маленькая зеленая лужайка для гольфа, на картинках в буклетах о Джорджии Пайнз она еще прелестнее, а за ней начинается узкая тропка, идущая через рощицу к востоку от дома для престарелых. Вдоль этой тропинки стоит пара старых сараев, они уже давно заброшены. Я зашел во второй из них, который стоит вплотную к каменной стенке, отделяющей территорию Джорджии Пайнз от шоссе «Джорджия-47», и пробыл там пару минут.
В тот вечер я хорошо поужинал, посмотрел телевизор и лег спать рано. Много раз я просыпался по ночам, пробирался в телевизионную комнату и смотрел старые фильмы на канале американской классики. Но прошлой ночью все было не так, я спал как убитый и совсем без сновидений, которые преследовали меня с самого начала моих упражнений в литературе. Вся эта писанина меня, должно быть, утомила, а я ведь вовсе не молод.