— Но у меня также есть холодильник, современный водопровод и электроплита. Мебель для воспоминаний, а плита говорит мне, что я еще жива.
— Я читал похожие слова о ваших картинах, миссис Эдамс, — сказал Джонни.
— В самом деле? — Старая леди усмехнулась. — Значит, те, кто их пишет, умнее, чем я думала. А то мне иногда кажется, что они говорят по-китайски… Возьмите, к примеру, Бабулю Мозес.[12] Она прекрасная художница. Но она изображает то, что помнит. Мне тоже нравится вспоминать — я могу до бесконечности говорить о том, какая жизнь кипела в этой деревне, когда я была девочкой. Но это только разговоры. Когда у меня в руке кисть, воспоминания и разговоры меня уже не удовлетворяют. Я хочу изображать то, что вижу. Если картина получается странной — хотя друзья Пру Пламмер называют это искусством, — то потому, что я так вижу цвета и предметы, а также, очевидно, потому, что я мало знаю о живописи.
— Вы действительно верите, миссис Эдамс, что на то, что вы видите, стоит смотреть? — серьезно спросил Джонни.
Но она не смогла ответить на этот вопрос. Милли Пэнгмен подошла к ней и что-то прошептала на ухо. Старая леди вскочила и воскликнула:
— Господи! В холодильнике его еще полно, Милли.
Она быстро вышла, а когда вернулась с очередной порцией мороженого для детей, Джонни уже атаковала Пру Пламмер.
Это была худощавая леди более чем средних лет, с желтоватым лицом и губами, которые она постоянно облизывала. На ней был щеголеватый летний костюм бледно-лилового цвета, который выглядел столь же неуместно среди просто одетых фермерских жен, как выглядела бы картина Мондриана[13] на одной из стен комнаты. В ее ушах болтались два больших медных обруча, а шарфик из батика, повязанный вокруг седеющих волос, кокетливо свисал на плечо.
— Вы позволите, мистер Шинн? — заговорила Пру Пламмер, вонзая алые ногти ему в руку. — Наконец-то мне представился шанс монополизировать вас! Я была готова обнять Милли Пэнгмен за то, что она выманила из комнаты милую тетушку Фанни. Она постоянно хвастается тем, что ничего не смыслит в искусстве, и это звучит очаровательно, потому что так оно и есть…
— Насколько я понимаю, — довольно резко прервал Джонни, — вы торгуете антиквариатом, мисс Пламмер?
— О, в этой области я дилетант. Правда, у меня есть на примете хороший горный хрусталь, дрезденский фарфор, довольно забавная коллекция миниатюрных ламп и несколько изделий колониального и раннего американского периода, и если я смогу убедить моих соседей позволить мне выставить их на продажу…
— В таком случае, — не без злорадства заметил Джонни, — дом миссис Эдамс должен казаться вам золотой жилой.
— По-вашему, я не пробовала ее уговорить? — засмеялась Пру Пламмер. — Но она зарабатывает слишком много денег. Когда тетушка Фанни умрет, сюда слетится стая стервятников. У нее на чердаке есть вещицы, которые стоят целое состояние. Вы не представляете, сколько еще в Новой Англии неизвестных старинных изделий из золота… А вот и наш священник с женой. Мистер и миссис Шир — мистер Шинн.
Обмениваясь приветствием, Джонни умудрился освободить руку из мертвой хватки.
Сэмюэл и Элизабет Шир являли собой церковный вариант мистера и миссис Джек Спрэтт.[14] Священник был маленьким худощавым человечком с напряженной улыбкой, а его жена — суетливой толстухой. Оба казались настороженными. Как выяснилось, мистер Шир унаследовал приход Шинн-Корнерс от отца, а девичья фамилия Элизабет Шир была Юрай, но этой семьи больше не существовало. Они уже тридцать пять лет удовлетворяли духовные и образовательные нужды деревни. Детей у них не было, как они сообщили с тоской, наблюдая за четырьмя отпрысками Питера Берри, опустошающими тарелки. А у мистера Шинна есть дети? Джонни ответил, что он не женат. Это плохо, вздохнул мистер Шир, придвинувшись к жене. Одинокие и опустошенные люди, подумал Джонни. Должно быть, Бог, которому служит мистер Шир, очень дорог и близок им обоим. Он решил сходить в воскресенье в церковь.
Джонни познакомился с семьями Хемас и Хэкетт, с Мертоном Избелом, с матерью Дрейкли Скотта Матильдой (самого Дрейкли здесь не было), со старым Хоузи Леммоном, с Эмили Берри, со всеми детьми и чувствовал себя не в своей тарелке. Он ощущал себя ньюйоркцем, что бывало нечасто, хотя Шинн-Корнерс, казалось, должна быть у него в крови. «Правда состоит в том, — думал Джонни, — что у меня с этими людьми еще меньше общего, чем было с корейцами и китайцами. Что с ними происходит?»