Но Пьер вырвался.
— Мама, мне надо бежать, а то меня накажут, — забормотал он. — …Пиши мне, мама, береги Жюли и Белли. — Последний поцелуй, и он исчез.
У ворот он еще раз оглянулся. Он увидел среди сумрачных деревьев маленькую черную фигурку и быстро проглотил слезы.
И все же ему было очень худо. Он неверными шагами вошел в просторный вестибюль… он так устал…
— Дюмон! — крикнул грубый голос. Перед ним стоял унтер-офицер из караула.
— Дюмон! Черт побери, разве вы не знаете, что вы должны были доложить о прибытии?
Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке
…24 ноября 1663 года Отто фон Рильке, владелец имения Лангенау (Гренитца и Цигры), введен во владение долей в имении Линда, прежде принадлежавшем брату его Кристофу, павшему в Венгрии, однако при том условии, что он отказывается от всех и всяческих прав на означенную долю в случае, ежели брат его Кристоф (павший в чине корнета в эскадроне барона фон Пировано его импер. велич. австр. гейстерского кавалерийского полка, что прилагаемым свидетельством о смерти удостоверяется) воротится в указанное имение…
В седле, в седле, в седле, день и ночь в седле, день и ночь.
В седле, в седле, в седле.
И остыла отвага, и тоска разрослась. И гор больше нет, и почти уже нет деревьев. Все от страха боится подняться. Чужие домишки жадно припали к иссохшим колодцам. Ни колокольни нигде. Ничего. Глаза проглядишь. Только ночью иногда вдруг покажется, будто знаешь дорогу. Что, если ночью мы проходим обратно тот путь, который отвоевали за день у чужого нам солнца? Может статься. Солнце здесь тяжкое, как у нас в самое летнее пекло. Но ведь летом мы отбывали. Женские платья долго сияли на зеленой траве. И мы давно уж в седле. Значит, сейчас уже осень. Да, там уже осень, конечно, где нас помнят грустные женщины.
Фон Лангенау трясется в седле. Он говорит:
— Маркиз…
Рядом маленький тонкий француз, сперва он три дня напролет болтал и смеялся. Теперь он умолк. Он как ребенок, которому хочется спать. Белое кружево на воротнике у француза все в пыли; он ее не замечает. Он вянет, вянет на своем бархатном седле.
Но фон Лангенау ему улыбается:
— У вас удивительные глаза, маркиз. Вы, верно, похожи на мать…
И снова расцветает маленький француз и стряхивает пыль с воротника, и снова он свеж.
Кто-то рассказывает о своей матери. Немец, конечно. Медленно, четко он ставит слова. Так девушка, плетя венок, подбирает цветок к цветку и еще не знает, что выйдет. Так и он подбирает слова. Что сплетется? Печаль? Или радость? Все затаились. Даже сглотнуть боятся. Тут настоящие господа, уж они-то умеют слушать. А те, кто не знает по-немецки, вдруг разбирают слова, вдруг ощущают на вкус: «Вечером…», «…Я был еще маленький…»
И они породнились, господа из Бургундии, Франции, из Голландии, посланцы от долов Каринтии, замков Богемии, от кайзера Леопольда. Ведь то, что рассказывает один, было с ними со всеми и в точности так же. Словно на свете одна только мать.
Кони вступают в ночь, в начало неведомой ночи. Все снова молчат, но с ними светлое слово. И вот маркиз снимает шлем. Волосы у него легкие, темные, и когда он склоняет голову, они льнут к щекам нежно, как у женщины. И Лангенау тоже видит: что-то встает вдалеке, стройное, темное. И сияет. Один, одинокий, ветхий столбец. И уже миновав его, много позже, вдруг понял, что это была Мадонна.
Бивачный костер. Все сели вокруг и ждут. Ждут, чтоб кто-то завел песню. Но все так устали. Красный огонь тяжел. Он падает на пыльные сапоги, всползает по ногам, поглядывает под бессильно забытые на коленях ладони. Он бескрыл. И оттого лица — темны. Но вот засветились впотьмах глаза маленького француза. Он поцеловал маленькую розу и спрятал опять. Пусть вянет дальше у него на груди. Фон Лангенау все видел, потому что ему не спалось. Он думает: «А у меня нет розы, нет у меня розы». И тогда фон Лангенау заводит песню. Это старая грустная песня. Ее поют наши девушки в поле осенью, под конец жатвы.
Говорит маленький француз:
— Вы ведь еще совсем молодой, не правда ли?
И Лангенау ему, то ли с вызовом, то ли с печалью: