Но он не посмел броситься на пол. Не отважился вымолвить ни слова. Сколько раз хотел он заговорить, но так и не смог. Отчаяние и страх овладели им.
«…Может, одна только мать осталась мне родной. Ведь даже Финша, моя родина, отвергает меня. Да и мать уже не любит и не жалеет меня, как бывало. Я давно заметил это. Если она узнает всю правду, мне не избежать кары. Правда, коммунисты вовсе не зверствуют, как говорили янки, но стоит теперь мне сознаться: „Люди добрые, я по-прежнему работаю на американцев“, — не знаю, что они со мною сделают… Скорее всего, прикончат. И мать меня не спасет. О господи! Как же быть? Что, если мне открыться? Как тяжко…»
Святой отец всегда и везде незримо следовал за ним. Ниа неотступно думал о рации, спрятанной в лесу и о таблетках опия, к которым давно пристрастился.
«Сегодня, — сказал святой отец, — день славы божьей, ибо великое множество народа отреклось от коммунистов и уходит искать истинную свободу. Узнай же, сын мой: тысячи людей из других мест уже двинулись в путь. Да будет и над тобой благословение господне. Поторопись же, не медли, сын мой!..»
«Сколько народу уходит сегодня! — подумал Ниа. — Но тех, кто мне близок и дорог, меж нами не будет… Председатель Тоа. Мать с сестрой. Разве их уговоришь? Конечно, оттуда, из Лаоса, все выглядит легко и просто!..»
Ниа остановился и стал глядеть на Финша.
Почему-то вспомнились ему давным-давно собиравшиеся здесь торжища. Припомнил он и день, когда спустился с сестренкой на ярмарку. Он не понимал тогда, отчего люди ополчились против них и гнались за ними. Не понимал и злился. Но потом, уже на чужбине, побыв в услуженье у хозяев караванов и у англичанина, он понял: те, у кого деньги и власть, любят мучить и унижать других, а поняв это, опечалился и загрустил пуще прежнего.
«…Куда мне теперь податься? Все пути отрезаны. Остался один выход — смерть, только она сулит мне утешение и покой. Здесь, в земле Финша, лежат мои предки. Сколько лет я скитался, и сердце точила горькая дума, что после смерти тело мое сгниет на чужбине. Теперь хоть лягу в родную землю, рядом с предками. Вот оно, мое счастье…»
Ниа почувствовал облегчение, мысли его как будто бы прояснились.
И, поминутно спотыкаясь, он зашагал дальше, по-прежнему держась за хвост малорослого конька, тащившего его за собою.
Так миновал он ближний лес и пересек каменную гору. Стук дятла гулко отдавался меж невысокими скалами. Долетавшие откуда-то из дальних деревень собачий лай и перезвон бычьих колокольцев тонули в густом белесом тумане, не в силах нарушить стоящую вокруг тишину. Вдруг небо прояснилось. Горные склоны засверкали, вобрав в себя солнечный свет, и лес на склонах лощины — недавно еще черно-серый — сделался ярко-зеленым.
Конь остановился и, задрав голову, принялся общипывать с кустарника молодую листву. Ниа направился к зарослям. Он уселся рядом с конем на землю и просидел так довольно долго, ни разу не шелохнувшись. Потом он встал, подошел к скале и, цепляясь руками за неприметные выступы и щели, взобрался на вершину, точь-в-точь как ящерица на дерево. Там он выпрямился во весь рост и повернулся лицом к Финша.
Он долго стоял, глядя на знакомые горы, потом, как и в прошлый раз, спустился по противоположному склону.
Кхай, притаившийся на седловине горы, тотчас начал спускаться следом. Он решил взять диверсанта живым. В мгновение ока он очутился в лощине. Конь, хворост, топор — все было на месте, под деревом.
Кхай перелез через скалу — в том самом месте, где только что перебрался Ниа.
Каменный выступ нависал сверху, как оттопыренное слоновье ухо. Кхай осторожно заглянул в пещеру — внутри было темно. И вдруг он разглядел свисающие сверху босые ноги в заляпанных грязью черных штанах.
Тхао Ниа повесился в пещере.
Кхай перерезал веревку, привязанную к толстым корням фикуса, пересекавшим каменный свод. Потом опустил тело на землю, рванул ворот рубахи Ниа и стал делать ему искусственное дыхание.
Вскоре Ниа открыл глаза.
— Не надо!.. — закричал он. — Я не хочу жить! Я не достоин быть мео!.. Пристрели меня!.. Убей!..
Он закрыл глаза. По ввалившимся щекам его потекли слезы.