— Тридцать пушек по семьдесят дукатов за штуку, — говорил Пьетро, беря в руки очередной листок.
— Это дорого, — вяло отзывался Амброджо.
Мессер Пьетро откладывал бумажку вправо. Если Амброджо говорил «дорого». — значит, цена приемлема.
— Сто новых арбалетов по три флорина штука.
— Это дорого, но все равно — бери.
И мессер Пьетро положил бумажку туда ж, ибо брат, в сущности, сказал: «Почти даром». Слово «дешево» в применении к покупкам Амброджо не использовал никогда.
— Сто штук ипрского сукна на платье для солдат, по пять флоринов.
— Это слишком дорого. — Амброджо чуть заметно повысил голос. Пьетро положил, однако, и эту фактуру в правую стопку. Заявление брата следовало понимать так: «Это нас разорит, но, раз ты настаиваешь, поступай по—своему, ответственность — на тебе».
— Сто посеребренных шлемов миланской работы по двадцать четыре флорина, — сказал старший брат.
— Это невозможно, — сказал Амброджо, и фактура легла налево: при таких словах добиваться чего—либо не имело смысла. — Походят и в простых, стальных, из нашей милой Генуи, — добавил семейный торговый эксперт. — И родине в пользу, и цена вполовину меньше.
— Нет, с тобою нельзя, — обреченно выдохнул мессер Пьетро, уже видевший в мечтах новых ратников Леричей в сверкающих на солнце серебряных шлемах. Ради кого забрался он сюда, в эту глушь! Ради семьи, ради этого жирного, скаредного каплуна! Он, мореход и рыцарь, за кем гонялись первейшие красавицы стольких стран! Мессер Пьетро глядел на брата с истребляющим презрением. Ради этого мешка прогорклого сала, бесполого существа, благородный Пьетро отказался от всех удовольствий Венеции, Генуи, Флоренции. От пиров и турниров, от веселых и остроумных бесед блестящих кавалеров и дам. От искусных куртизанок и роскошных оргий, в которых патриции пытались сравниться в разгуле с кардиналами Рима и даже папой. Живет среди мужиков и варваров, делит ложе со скифянкой, и все это, о Иисусе, ради кого!
Тут без стука распахнулась тяжелая дверь, и в горницу ворвался второй брат мессера Пьетро. Мазо был бледен, глаза его горели еще не виданным братьями огнем. Амброджо так и застыл, подняв к близоруким глазам сообщение финансового агента с Корфу.
— Вы бросили этих синьоров в яму! — махнул кулаком юноша. — Почему?
— С каких это пор, Мазуччо, старшие братья должны давать тебе отчет? — выпрямился Пьетро.
— С каких также пор, — добавил Амброджо, — эти люди стали твоей собственностью? Ты что, купил у нас этих рабов?
— Они не рабы!
— За кого деньги плачены, тот, по закону, раб. За белгородца мною плачены деньги, — спокойно заметил Пьетро.
— Мерзко слушать! — вскричал Мазо. — Но буду говорить на языке, доступном вам! За мессера Антонио вами тоже плачены деньги?
— Синьор старший брат, надлежит еще говорить, — напомнил Пьетро. — Так знай, неразумный; не в нашей собственности, не в нашей и власти этот человек. Этот преступник и еретик сбежал от дверей священного трибунала в Венеции. Святая церковь требует его выдачи, и он будет ей выдан!
— Но турок! — воскликнул Мазо, еще более побледневший при последних словах брата. — Нуретдин—ага не пленник, не раб, не куплен! Он мой гость! Ты что, приглашал неверного в гости? — начал было Амброджо, но мессер Пьетро остановил его властным движением руки.
— В мире действует еще закон, — молвил старшей брат, — по которому все дары моря, плывущие без хозяина по воле волн, становятся собственностью владельца того места, где их прибило к берегу. Турка выбросило на косу против замка. — Мессер Пьетро тяжело опустил кулак на дубовый стол. — Следовательно, теперь он принадлежит мне!
Мазо отступил на шаг от неожиданности, кусая во гневе губы.
— Дар моря без хозяина! — с усмешкой правой ярости повторил юноша. — А сам он разве себе не хозяин? Нуретдин — вольный человек!
— Может быть, — вмешался Амброджо. — Но ты сам сказал, этот нехристь был без сознания, когда ты нашел его на песке. А без сознания человек — то же, что и вещь, вроде бочонка или бревна.
Мазо задохнулся от негодования, встретившись с этим образцом непревзойденной генуэзской казуистики.