— Домна? Домна?..
Из зеленого забытья перешла она в полузабытье синее, а уже оттуда — в полыхавшую розовыми отсветами избу. Из-под нее вытаскивали Саньку, несчастного пильщика.
— Притомилась я… Ты, Тоня?
— Ды не, Марыся гэта.
— А, Маруся. Гоши поесть.
— Ды гатова все, вас чакаем, тетка Домна. Давайте вашу вопратку.
Домна дала себя раздеть, дала усадить за стол и тут только рассмотрела женщину, пришедшую с сестрой. Какая женщина — девчушка молоденькая! Была она как писаная: с распущенными по плечам льняными волосами, пригоженькая, чистенькая, беленькая до прозрачности. А по щекам уже прошли бледные морщинки, смешные такие. Глаза сильно голубым подведены, не бывает на самом деле таких глаз. Совсем тонкие уши просвечивали, и в мочках их покачивались крохотные ракушки. Домну так притянули эти ракушки, что даже рукой потрогала — не мерещится ли ей? Нет, не мерещилось.
— Гли-ко, как со дна Шексны…
Уже поела жидкой кашицы с картошкой, уже Марыся, как хозяйка, подала морковный чай, когда она вспомнила:
— А гостинец-то? Гостинец!
Всех проворней оказался Венька — он принес. Домна развязала концы платка и достала сверток. Зашелестела обертка, выкатилось на ладонь несколько крупных пшеничных зерен, и вот она, белая сладость! В одно мгновение сползлась, сбежалась ребятня за стол — четыре лохматых головенки, четыре шмыгающих от нетерпения носа. И четыре взрослые женщины, которые тоже с детским удивлением смотрели на сахар. Кусочками хрупкого льда предстал он в отсветах вновь разгоревшихся дров, мог растаять, растопиться, изойти паром. Домна сверху другой ладонью эти ледышки прикрыла — не допустим, мол, растаять, не дадим.
— Восемь, и нас восемь, гли-ко! — подивилась она счастливому совпадению. — Это Саньке, тупозубому пильщику, — принялась считать, — это Веньке, это Юрию, это Юрасику, это мне… Мне, — испуганно прихлопнула свободной ладонью свой кусок, — это Марусе-хозяйке, это Тоне, а этот последыш тебе… Ты-то кто? — посмотрела она без радости на новую гостью.
— Айно я, — впервые та подала голос, прошелестела сухими прозрачными губами. — Айно из Ома-Сельги.
— Совсем какая-то некрещеная.
— Да крещеная, — заискивающе подсказала Тоня. — Карелка она. Вместе бежали, вместе сюда добирались. Лесникова дочка, в глуши жили, и говорить-то почти не умеет. Только что про дом да про свою сельгу, деревню, значит…
Ее объяснений уже никто не слушал. Марыся принесла самовар и разлила по чашкам желтый морковный чай. Малышня так громко причмокивала, прихлебывала, что стало не до разговоров. Да и сама Домна, откусывая от куска по крошке, гоняла чашку за чашкой. Ее промерзлое нутро отогревалось, отходило от забот, она даже посмеялась:
— Наказание, да и только. Чаи попиваем!
После третьей чашки у нее уцелела еще добрая половина куска. И остальные женщины, стыдливо потупясь, протянули свои огрызочки. Домна завязала все это обратно в платок и уже расслабленно, гостеприимно, как в былые времена при встрече дорогих гостей, спросила:
— Как доехали-то?
— Не ехали — бежали от города к городу, — не как добрая гостья, а как разобиженный человек ответила Тоня.
— Ну ладно. А ребятенок? Слышала, был у тебя.
— Был, все было… и быльем поросло. Ребеночка я в Тихвине схоронила. На кладбище умер, на кладбище и закопала.
— Ой, господи! Да чего на кладбище-то? Чего? — не понравились Домне ее скупые ответы.
— За крестами от бомбежки хоронились, там я его и прикопала к чужой могиле.
— Совсем дурная! Чего к чужой было?..
— Нечем было копать, некогда. Под надгробием ямку руками выгребла, положила…
Расспрашивать дальше у Домны не хватило духу. Вздохнула и потопала за перегородку, зная, что ребятня и без нее на печь залезет — привычные. А, все остальные пусть укладываются по лавкам.
Но Тоня и глаза закрыть не дала, следом пришла.
— Уж и не знаю, как сказать… — начала она, присаживаясь на кровать.
— Завтра скажешь, — пошевелила губами Домна. — Опять мне ведь в лес ехать поутру. Спать давай.
— Дело такое… Кузьму я видела.
— Да ты в уме ли, Лутонька?! Да ты чего молчала, окаянная? — вскинулась она так, что кровать ухнула.