С веранды мы попали в сени, из сеней — на кухню, где стояли русская печь (пережиток прошлого), стол и несколько стульев.
Дальше была горница. Это была большая комната, заставленная всякой мебелью. Посередине — круглый стол на четырех гнутых ножках, покрытый сверху прозрачной скатертью. Вокруг — три стула (не четыре, а именно три), обтянутых тоже прозрачными футлярами.
В беспорядке, а вместе с тем как будто и не совсем в беспорядке, стояли сервант, книжный шкаф, диван или тахта, как угодно назовите, еще один столик, на нем — фотография капитана Соколова… Словом, ничего лишнего.
Когда мы вошли, Фрося показала на тахту, а сама шмыгнула в комнату-боковушку.
— Я сейчас, — сказала она почему-то шепотом.
Я присел на тахту (будем называть этот диван тахтой), оглядел горницу еще раз, более внимательно, но ничего нового не обнаружил. «А кнопка!» мелькнула мысль. И правда, в простенке, на уровне подоконника, виднелась кнопка. Очень симпатичная на вид кнопка, синенькая. Недолго думая, я нажал на нее, в стене щелкнуло, и на белом четко обозначился голубой квадрат. Это был телевизор. Как раз передавали что-то из Новосибирска. По тротуарам сновали взад-вперед люди. Внешне они ничем не отличались от здешних, деревенских.
Пока я осматривался, пока включал и выключал телевизор, Фрося переоделась и снова вернулась в горницу. Теперь она была босиком и в таком легоньком, я бы сказал, пустячном, то есть совсем, совсем, совсем невещественном платье, что с ума можно было сойти.
Сквозь полупрозрачную, может быть, еще не известную нашей науке ткань просвечивало молодое загорелое тело. Если бы не трусы и не бюстгальтер, честное слово, я не знал бы, что и подумать.
— Садись! — Я показал рядом с собой.
Фрося села.
— Расскажи что-нибудь.
— Что рассказать?
— Ну, что-нибудь… Как братан? Пишет? — Я имел в виду капитана Соколова, летчика-истребителя.
Фрося стала что-то рассказывать про капитана, я слушал, но мало что понимал. Да и попробуйте сосредоточиться, когда рядом сидит такая инопланетянка!
«Ну, Эдя, что ж ты?» — Я пододвинулся поближе.
Меня терзали сомнения. Как далеко могут распространяться права одного человека на другого? Даже дома ты, в сущности, можешь распоряжаться в полной мере лишь самим собой, да и то до известных пределов, так сказать. Остальные же, пусть самые близкие, пусть даже жена — лица совершенно автономные, то есть вполне самостоятельные, и твоя власть над ними не должна переступать границы их желаний и, я бы сказал, их пользы. Насилие если и может иметь место, то насилие именно на пользу, а не во вред. Глупую жену, если она не понимает, что такое хорошо, а что такое плохо, и отчитать не грех, как мне кажется. Но — только отчитать. Рукоприкладство и в этом случае, по-моему, не лезет ни в какие ворота.
А как здесь, на этой планете? — думал я. На что я имею право, на что не имею? Если разобраться, никаких прав у меня здесь нет и быть не может — одни обязанности. И эти обязанности сводятся к тому, чтобы быть человеком. Вот и все. Однако и обязанности — понятие относительное. В одних случаях моя обязанность молчать, в других — говорить, — все зависит от обстоятельств… Главное — чтобы не во вред, а на пользу. И тут меня пронзила новая мысль: «А что во вред? Что на пользу?». Я рассуждал, рассуждал, и чем дольше я рассуждал, тем больше запутывался. Права у меня превращались в обязанности, а обязанности в права, потом я вообще перестал соображать, где права, а где обязанности, и решил, что хватит рассуждать, пора действовать, действовать, действовать.
.[4]
Когда я встал, солнце уже близилось к закату. Его косые лучи падали на Фросю, все еще сидевшую на тахте. Я наклонился и поцеловал ее в лоб. Фрося встрепенулась, обвила меня за шею. Я выпрямился и таким образом помог ей встать на ноги. Она прошла в комнату-боковушку, хлопнула дверцами шкафа. «Должно быть, переодевается», — подумал я. Какое-то время спустя она, и правда, вышла в новой одежде. На ней была кофточка и короткая юбка — обе голубенькие, в белый горошек, — а на ногах что-то вроде босоножек с серебряными застежками.