Не припомню, как мне удалось уснуть, но, должно быть, спала я довольно крепко, потому что, открыв глаза на следующее утро, долго и недоуменно озиралась вокруг. Едва я успела навести резкость на незнакомую обстановку, как на кончик моего носа уселась бабочка. Она балансировала там, и крылья павлиньей расцветки, похоже, захлопали — в точности, как и мои ресницы. Стоило мне ахнуть, и она упорхнула. Оторвав голову от подушки, я обнаружила, что вся комната заполонена бабочками: они лепились к столбикам кровати и распахнутым занавескам, перелетали с места на место в протянувшейся через всю комнату полосе солнца, словно здесь был какой-то лужок, а вовсе не верхний этаж многоквартирного дома. Сквозь открытое окно было слышно, как практикуется в гаммах некая оперная дива, обитательница квартиры в противоположном углу квадратного двора. Еще я почуяла запах черной патоки и задумалась: что же, интересно, стряпает там Вилли?
— Какие люди! — приветствовал он меня, хоть и стоял, повернувшись спиной. Я затянула поясок на шелковом кимоно, которое нашла в гардеробе Добряка среди множества жилетов-пуховиков. — Будешь яичницу? — спросил он. — Я могу приготовить глазунью, а могу вообще ничего не готовить.
— Спасибо, — сказала я, — меня вполне устраивает второй вариант.
Добряк стоял посреди кухни. Вместо рубашки на нем красовался передник, полосатый, как зубная паста. Замешивая тесто в большой фарфоровой миске (при этом его мясистые плечи поочередно вздувались и опадали), Вилли заявил мне, что глазунья — лучшее утешение, какое только можно придумать. Но я сказала, что перекушу где-нибудь по дороге на работу. Не потому, что хотела избежать необходимости присесть и обсудить свои невзгоды, а из-за странностей, которые я только теперь начала замечать и которые вовсе не ограничивались отведенной мне спальней.
— Зачем тебе столько бабочек? — спросила я, медленно поворачиваясь, чтобы как следует разглядеть всю обстановку: сплошь покрытые трепещущими крылышками бамбуковую мебель, вязаные коврики и туземные барабаны. — Ты их что, коллекционируешь?
Два окна лоджии открывали вид на городские крыши, на стене небольшой рисунок гуашью в позолоченной рамочке — эскиз натюрморта с опрокинутой набок вазой. Я сперва даже решила, что Добряк дурачится, когда услышала в ответ:
— «Пестрых дам»?
— Кого?
— «Пестрые дамы», или репейницы. Так их еще называют, — проворчал он, обходя меня стороной, обе ручищи в муке. — В каждой профессии есть доля риска. Принял вчера партию златоцвета, забыл закрыть на ночь окно, и вот извольте радоваться!
Вилли открыл шкафчик под раковиной и шагнул в сторону, чтобы продемонстрировать мне охапку изогнутых багряных бутонов и выпустить оттуда еще пару красивых трепещущих бабочек.
— Я бы давно отправил цветы на прилавок, но не хочу связываться с этими проклятыми тараканами, что порхают вокруг. Я бы чувствовал себя деревенским дурачком в массовке у Диснея.
— Было бы очень мило, — возразила я. — Бабочки такие красивые.
— Циско, — предостерегающе пророкотал он, чтобы я не забывала, с кем имею дело. — Златоцвет останется здесь, пока улицы не накроет ночная мгла.
Я решила сменить тему, не желая испытывать терпение человека, отнесшегося ко мне с таким участием. Вилли уже отвернулся к миске с тестом.
— Это обычный пирог? — спросила я. Добряк, похоже, был занят выпечкой одного из тех пирогов, что, нарезав квадратами, продают на народных гуляниях.
— Естественно. — Вилли взвесил на ладони порцию теста. — А на что, по-твоему, это похоже?
— Пахнет замечательно. Мужчины, умеющие печь, — самые лучшие на свете.
— Да ну? — вновь повернулся ко мне Добряк. — Ты так думаешь?
Пришлось улыбнуться. Не умеющий скрывать своих чувств, Вилли казался настолько прозрачным, что я почти видела за его спиной уставленную цветами этажерку.
— Чудесно, когда готовишь для кого-то, — сказала я. — По-моему, самые вкусные на свете пироги люди пекут для любимых.
Называть имя Роуз не потребовалось; Вилли и без того внезапно утратил способность смотреть мне в глаза.
— Если хочешь, могу занести его в больницу, — предложила я. — В последнее время я все чаще там бываю.