– Не хочу умирать на дороге, – прошептал он солеными от крови губами.
И поддал Гюлькару в бока, натягивая повод и разворачивая коня к ведущей в замок тропе.
На заваленном обломками дворе Тарег отпустил сиглави. Конь коротко заржал и, по петушиному распустив хвост, дробно поскакал к почерневшей арке ворот. Пошатываясь, нерегиль направился к разбитым деревянным дверям над ступенями главной башни.
Оказавшись внутри, он поплелся наверх – видимо, это было что-то природное, что-то, что звало его подняться еще на одну ступеньку, еще выше, еще на один ярус. Потом он увидел то самое окно – черная узкая прорезь изнутри башни раскрывалась высоченным, в его рост, проемом. В проеме не было ничего, кроме неба.
Тарег отлепил ладонь от стены и вошел в комнату. В ней было пусто и пыльно. В прямоугольнике света нерегиль остановился. Опустился на колени и, постояв так несколько мгновений, плашмя завалился на бок.
– …О Абу аль-Саиб, прочти мне самые пленительные стихи о неразделенной любви, когда-либо сочиненные детьми ашшаритов! – вздохнув, обратился Аммар к своему придворному поэту.
И аль-Архами подумал с мгновение и прочел:
Проходит в красном, ранит сердце взором
И кажется мне смертным приговором.
Ее наряд насквозь пропитан кровью,
Как будто бы окрашенный сафлором.
[44]Пальма над головой халифа шелестела тонкими длинными листьями. На лужайке по его приказу не оставили ни одной лампы – все они горели на ступенях мраморной лестницы, полого ниспадающей сюда, к нижней террасе сада. В подсвеченном теплыми огоньками сумраке золотое шитье на черном бархате достархана казалось еще тоньше и затейливее – рассказывали, что мастерица вышивает эти головокружительные изломы и узоры одной ниткой, ни разу не обрывая ее после того, как начнет работу. Ровно посередине скатерти в золотой оправе тепло круглился аметист – камень, предохраняющий от опьянения.
Аммару же было не до осторожности в этот вечер: сердце ныло, и одуряющая тоска – то ли безделье давало себя знать, то ли отсутствие вестей об Айше – накатывала тяжелыми, оглушающими волнами.
Молодой халиф покачал головой – нет, мол, не то. И сказал, поднимая чашку, – невольник тут же наклонил над ней кувшин:
– Вот стихи, которые лучше подойдут к случаю:
Узнать бы мне, кто же она, быть может, посланница солнца,
А может быть, призрак луны, мелькнувший в лазури безбрежной?
Кто знает, быть может, она – моя сокровенная дума,
А может быть, образ души, причуда тревоги мятежной?
А может быть, это мечта, возникшая вдруг перед взором,
Моею душой рождена в своей очевидности нежной?
А может быть, морок она, вернее, предзнаменованье
Судьбы, угрожающей мне, и смерти моей неизбежной?
[45]И Аммар лихо глотнул из чашки. В книгах наставлений говорилось, что к вину следует приступать, предварительно поев. Этой ночью он пренебрег наставлениями – впрочем, как и остальные участники попойки под кипарисами и пальмами садов аль-касра. Исбилья славилась своим ночным воздухом – он навевал странные желания и томительную тоску без названия, когда хочется то ли вскочить на коня и помчаться в песчаные дюны пустыни, то ли выхватить джамбию и располосовать ей все подушки, представляя себе, что буря перьев и пуха – это крики и мольбы умирающих врагов. Ну или…
Знаменитое «или» Исбильи соткалось из ночного воздуха, словно по мановению кольца на пальце повелителя джиннов. Слуга подкрался к краю ковров и тихо сказал:
– О повелитель! У ворот стоит прекрасная Валлада! Звезда Исбильи просит разрешения поцеловать край твоих одежд…
Аммар встряхнулся – да так, что даже протрезвел. О Валладе ходили самые разные слухи. Она выделялась среди женщин своего времени и была единственной в своем роде, отличаясь несравненным остроумием и удивительной образованностью. Она была чудом и диковинкой города Исбильи, и лицезреть ее светлый облик было так же сладостно, как и внимать ее ясным речам. Привратники во дворце Валлады не были строги, и в ее покоях собирались лучшие мужи города, состязаясь в стихосложении и философских диспутах. А кроме того, рано овдовевшая Валлада отказывалась прислушиваться к сплетням и пересудам и открыто предавалась наслаждениям и удовольствиям. Говорили, что она велела написать на одном рукаве своей одежды такие стихи: