Иван Васильевич встал, походил вдоль стены с маленькими окнами. Завздыхал:
— Есть в твоих словах правда, Захар Иванкович, есть... Что русские ленивы и безмысленны. Вот я, когда эту тюрьму строил, мог бы наперёд подумать, что самому в ней придётся очутиться? Мог! И мог бы придумать тайный лаз отсюда... Эх, оно, горе луковое!
— Ты меня зови-ка, Иван Васильевич, настоящим моим именем. Схарией зови. Литвинское прозвище про Иванковича мне надоело.
Иван Васильевич как бы и не слышал Схарию. Всё ходил, ходил. Потом опять упал на стул, закрылся ладонями. Вроде и носом пошмыгал.
— Ну, чего у тебя ещё загорелось на душе? — осведомился Схария. Он сожрал целую курицу, выпил шипучего кваса, хлеб был очень хорош. Захотелось беседы, спокойной, неторопливой, поучительной.
— А то у меня загорелось на душе, что вы, благородные и мудрые люди, не пришли сразу ко мне. Не рассказали всё то, что ты мне сейчас рассказал. Разве бы я не понял? Разве бы вам не поддался? А то, понимаешь, пришли твои люди к моим великим боярам, к Юрке Патрикееву, к Бельскому-сыну, к Стрешневу, к сотне других больших чином людей тайно, и тайно всё хорошее им выложили. И пошли они, те мои бояре, по вашему пути... Правда, большие выплаты получили от вас мои великие боярские роды. Так я бы один, за половину тех денег, согласился стать на вашу сторону! А бояр тех либо силой, либо могилой, но за вами бы повёл! Экономия денег вам бы получилась!
Схария внимательно поглядел на Ивана Васильевича. Спереди, сбоку. А у того вроде и слёзы по щекам потекли.
— Обидно мне! — пожаловался Иван Васильевич... Сказанное про обиду успокоило Схарию.
— Конечно, обидно, — согласился он, — что мимо носа протекают огромные деньги. На одного Патрикеева нами был определён пансион в тысячу рублей! В год! Да остальным по семь сотен рубликов... Патриарх твой, Зосима, тот на одни только пожертвования для монастырей выманил у нас почти пять тысяч рублей! А проверить — внёс он те деньги в монастыри, или в свой сундук, как проверишь? Придётся теперь забирать нам тот должок Зосимы монастырскими приходами, землями, да вкладами. Много в твоих монастырях драгоценностей?
— Мало, — вздохнул Иван Васильевич. — Мало, грешен. На свои войны я у них отнимал, да на всякие торопливые нужды... Не на свои — на поземельные! Где надо было семян прикупить, ибо недород приключился, а где лошадей хлебопашцам... Но не то горит у меня на душе. Великие бояре уворовали не из моего кармана, а из вашего, так пусть их... Горит у меня душа от того, что они воровали, но живы теперь будут. А я не воровал и помру. На пеньке свою голову оставлю.
Схария погладил свою проплешину. Вот же недоумок Иван! Деньги шли против него, великого князя Московского, а ему это совсем бестрепетно!
— А что ещё тебе на душе горит?
— А то у меня томится на душе, что вспомнил я жену свою, Софьюшку, и деток своих... Ведь над ними надругательство совершат. Как же я её не послушался, а? Не надо мне было Ленку-молдаванку, да выродка её, Дмитрия, на престол сажать!
— Да, тут ты себя винишь правильно, Иван Васильевич. Над женой твоей, Софьей, да над детьми, конечно, надругаются. Потом их повесят старым обычаем — вниз головой. Так ведь ты сам тот обычай поддерживал. Мог бы его и упразднить. Власть вам подавай, власть. Вот дубиной той власти ты по жене своей да детям нонче и бьёшь! Разве нет?
— Так это не я, это предки... Это обычай отчич и дедич! Нарушь я его — мне тоже прилетит! Куда ни кинь — всё клин!
— А ты меня послушай, меня... Вот погляди на Европу. Там нами давно расписано так, что все всё знают наперёд. Кто будет наследником, а кто просто князем с двумя коровами во дворе. Нам, ведь, Иван Васильевич, лишние заботы ни к чему. Нам тоже охота жить в тиши да в спокое, долго... Зачем нам брать под себя огромные земли без порядка на них? Вот Европу мы утишили, забрали под себя и теперь правим всей Европой, стоя позади тронов. В тени от них, от тех тронов. Нам власть нужна, деньги от той власти... А все беды от управления народами пусть решают короли. Нами поставленные...