Вдруг наступила тишина, словно все село уснуло и все оказалось только страшным сном. Лишь возле сельской площади светило несколько фар. Затем заурчали моторы, и вскоре несколько грузовиков тронулось к выезду из деревни.
В это мгновение облачный покров прорвался, и луна залила все тусклым светом. Я вернулся в свое укрытие, уверенный, что скоро последние русские уедут и за мной придут домашние. Сквозь дремоту я вдруг услышал голоса, приближавшиеся к кладбищу, но не мог разобрать, на каком языке говорят. Через щель я увидел свет нескольких керосиновых ламп, казалось, люди что-то обсуждают. Потом они направились к склепу Дамасов. Теперь я отчетливо слышал речь, известную мне по Темешвару, с того дня, когда русские пришли искать шнапс у нас в доме.
Судьба говорила по-русски, но когда она остановилась у склепа, я услышал хорошо знакомый голос. «Вылезай, парень. Все в порядке», — сказал отец. Я отодвинул плиту, и в лицо мне ударил такой яркий свет фонаря, что пришлось прикрыть глаза ладонью. Я почувствовал, что сильные руки тащат меня вверх, и не мог сопротивляться.
Сначала я разглядел Сарело, затем — отца. Он сказал: «Извини, парень. Они приняли за тебя Сарело, хотели забрать его у меня. Даже священник не смог их переубедить. У меня не осталось другого выхода. От тебя я могу отказаться, а от него — нет».
Двое русских солдат подхватили меня под руки и потащили. Следом на некотором расстоянии шли отец и Сарело. Меня гнали к свету фар, но я не упирался, в отличие от Рамины, которой помогал собственный вес. Я не парил над головами солдат, а втянул голову в плечи. И не суждено мне было сидеть в кузове грузовика, как на троне. Не было этого маленького триумфа в минуту величайшего поражения.
В оцепенении, — которое овладело мной, когда я узнал о смерти Катицы, — я приближался к тому месту, где провел половину детства. Где мой дед продавал скотину, Сарело — ножи, а Катица — юбки и костюмы, сшитые ее матерью. Где мамаши присматривали будущих невесток. Где теперь два грузовика ждали последних пойманных пленников.
По переулкам гнали, как и меня, мужчин и женщин. Их хватали в огородах и сараях, в подвалах и на чердаках. Они безуспешно пытались защититься от холода шарфами, меховыми шапками и поднятыми воротниками. Когда все мы оказались в кузове одной из машин, я огляделся. Здесь был учитель Кирш, молчаливый и злой, и несколько его учеников, самых прилежных в военной подготовке.
Двое мужчин рассказали, что прятались на мельнице, одну женщину нашли в бочке с навозной жижей. Ее запах не покидал нас до самого города. Другая женщина была тяжело ранена — солдат ткнул штыком в стог сена. Ее, полумертвую, все равно положили в кузов рядом с нами. Посреди всех них стоял я, Якоб — Якоб через «с».
Постепенно вся деревня собралась вокруг грузовиков. Люди стояли молча. Они принесли с собой то, что хотели передать своим детям, братьям и сестрам: одежду, еду, фото на память. Но румын-переводчик велел им не приближаться, и солдаты оттеснили толпу.
Я высматривал отца и Сарело, шедших позади меня, но они исчезли. Искал глазами деда, но его тоже не было. Однако на неосвещенном месте я заметил фигуру, показавшуюся мне знакомой. Она сделала шаг вперед, потом еще один, и вдруг я узнал мать. Я ничего не крикнул ей, а просто смотрел на нее не отрываясь, настолько я был поражен тем, что она пришла. Та, что не заступилась за меня.
В руках у нее был сверток, она не давала солдатам оттолкнуть ее, изо всех сил защищая то, что прижимала к груди. Улучив момент, она побежала к нашему грузовику, но тут один из русских схватил ее за руку и рванул так, что она упала на землю. И все же она не сдалась. Солдата подозвал командир, и тот отошел, а она воспользовалась минуткой и наконец передала мне сверток.
— Господь с тобой, Якоб, — сказала мать, и тут ее оттащили от грузовика.
Когда русские погрузились во вторую машину и только четверо из них остались при нас, остальные провожающие тоже смогли отдать свои передачки. Наконец грузовики тронулись. Водитель дал газу, и ветер безжалостно задул в лицо.