Наконец руки и ноги Эдит расслабились, боль отпустила ее, и сестра вновь погрузилась в забытье. Бессильно откинувшись на спинку кресла, мама поднесла платок ко рту, и из ее груди исторгся душераздирающий стон. Когда же я подняла на нее глаза, которые не видели ничего, кроме боли сестры, она убрала платок, и проговорила:
— Ну почему, почему не ты на ее месте? Я не видела от тебя ничего, кроме боли, тогда как она дарила мне только радость.
Я знала, что мама говорит ту правду, которую чувствует, и знала, что запомню ее слова и позже заплачу от их жестокости. Позже, когда во мне проснутся эмоции и появятся силы для собственных переживаний.
Но в ту минуту я могла лишь одно — безмолвно внимать, глядя на мать, и благодарить Бога за то, что хотя бы кто-то из ее детей вызывает в ней искренние переживания.
На второй день нашего бодрствования доктор Экланд очень твердо заявил, что я должна подышать свежим воздухом, иначе у него на руках будет еще один пациент. Я поднялась — шея затекла, поясница ныла, и стоило мне встать на ноги, как тут же закружилась голова — и неровным шагом вышла из комнаты Эдит, умоляя доктора Экланда тут же позвать меня, как только сестра проснется или…
Того, что еще могло случиться, я не произнесла вслух. Не хотела. Я закрыла глаза, но горячие слезы, слезы усталости против моей воли покатились по щекам. Не знаю, как мне удалось спуститься по лестнице — ибо ноги мои, как и мои чувства, онемели — и выйти в сад. Посмотрев на яркое солнце, голубое небо и увидев расцветающие розы, я машинально отметила про себя, что день нынче выдался чудесный. Надо бы взять с собой Эдит, чтобы и она порадовалась…
Упав на каменную скамью, я закрыла лицо руками и выпустила наружу свои страхи, которые тут же взяли надо мной верх, лишив всякой надежды. Разве она могла поправиться? Я знала, что этого уже никогда не будет. Как это жестоко, что Эдит уходит от нас, когда ее жизнь только начинается. Я вспомнила недавно заказанное ею свадебное платье и радость в ее глазах, когда она рисовала цветы для своего свадебного букета. Мое сердце рвалось на части, и я все никак не могла понять: как такое могло случиться? Ведь она была здоровой и сильной, полной любви. Разве добродетели… разве любви Богу не достаточно?
К горлу подступила желчь. Меня стало выворачивать наружу, хотя из моего горла не выходило ничего, кроме рыданий. Громкие и мучительные, они сотрясали мое тело, мое усталое, исстрадавшееся сердце. Я не могла примириться с мыслью о потере сестры. В моей груди, в том месте, которое раньше занимала Эдит, уже зияла пустота. Эдит действительно всегда была в моем сердце. К кому же мне пойти, если ее не станет? Кто заменит ее мне? Сестра была моим единственным другом, не считая Лео, но вот его сейчас нет рядом. Где он? Что может означать его отсутствие? Мне не пережить еще одну потерю. О, это невыносимо!
И вдруг я увидела Лео. Подняв залитые слезами глаза, я была не вполне уверена, что вижу его. Может, это видение или моя греза о нем — слишком уж ярко золотились на солнце его волосы. Но вот мои руки обвили его шею, моя голова склонилась ему на плечо, и он гладил мой лоб, бормоча мое имя.
— Лео, Лео, где ты пропадал? Ты был так нужен мне… Но теперь ты здесь, — невнятно лепетала я: у меня совсем не осталось сил, чтобы собраться с мыслями. Нервы мои были обнажены и истерзаны.
— Дорогая моя, прости меня. Я… я… то есть как она? Скажи, как Эдит?
Он нежно усадил меня на скамью и устроился рядом. Я опустила голову ему на плечо. Прикрыв глаза, я почувствовала его силу и надежность, и мне захотелось сидеть так вечно. Если мы будем и дальше так сидеть, все закончится благополучно. Эдит будет ждать меня у себя, дуясь оттого, что не может поехать на бал. А я навсегда останусь с Лео, и надоевшее мне бремя постоянно соблюдать бдительность и осторожность из-за того, что я являюсь объектом всеобщего пристального внимания, наконец падет с моей души.
— Она… о, Лео, ей так плохо! Она в бреду и в горячке, страдает от боли, а доктор Экланд ничего не говорит, но я знаю, знаю, что он уже потерял надежду! — Каждое слово с болью вырывалось из моего измученного сердца, в котором ничего не осталось, кроме слез, раздиравших его остатки.