Только это будут совсем другие люди. Весело засмеются мужчины, ласковые красавицы панны скромно поднимут свои светлые глаза, радостно зафыркают кони[74]...
Да, это будут совсем другие люди. И случится это не тёмной ночью, а под радостное пение птиц, при блеске яркого дня. Вместе с «Панской охотой» встанут из глубины столетий все те, кто приносил себя в жертву во искупление минувших грехов и за счастье будущего. Все те, широкая грудь которых покрыта славными рубцами... С вершины таинственного камня «Встань» загремят громкие трубы, возвещая час воскресения на земле старой полесской правды...
Светало. Гулко грохотали удары затихающей канонады. Кругом над болотными травами дымились белые испарения. Бесследно угасали последние звезды. Зашевелились проснувшиеся солдаты. У меня слипались глаза...
А старый Матвей все продолжал рассказывать о страшных войнах, о злых вампирах, о грозных, таинственных предметах. И всего больше о крохотном старичке-липунюшке, который знает все тайные слова. Раскроет липунюшка свои вещие уста и станет заклинать всех усопших полещуков, чтобы поднялись они со дна полесских болот, наточили заржавленные топоры... топоры... обора... повесюць... пана повесюць — три дня перед им шапку знимай...
Убаюканный речью старика, я с трудом разбираюсь в его словах... Путаются обрывки отдельных мыслей и фраз... Замечаю: чем ярче разгорается солнце, тем реже паны в его рассказах и звоны стальных мечей, тем чаще говорит Бондарчук о заржавленных топорах... топоры... топоры... кровавые реки... Хут... полесская правда... Как далеко это от орудий, аэропланов, культуры и европейской дипломатии!.. Как связать воедино старую полесскую правду и цеппелины над цистернами в Жабинке?..
А впрочем, что знают о правде дикие лесные полещуки?.. Только то, что сказало им солнце и болотные травы, полесские чайки и лесные звери и что, как эхо, повторяют за ними их простые охотничьи сердца...
Опять нас гонят. Лязгают зарядные ящики, как груды мёртвых костей. Снаряды режут мокрую тьму. Хриплые вопли, как пена, шипят над океаном человеческой муки.
Вторые сутки льёт дождь. Беженцы сотнями лежат вдоль дороги. Ослепшими от усталости глазами они равнодушно следят за катящимся потоком возов. Вцепившись руками в гриву, ездовые с трудом сидят на конях. Всюду заторы. Пушки бешено хлещут. Хоть бы пять минут побыть в тишине, без раздражающего грохота пушек. Без лязга зарядных ящиков, без матерщины и воплей.
Холодно. Дождь леденящими струями забирается под рубашку, и мечта о пристанище и тепле мучает ещё неотвязнее, чем голод. Целый день плетёмся по вязким лесным дорогам. Неужели опять ночевать в лесу под холодным дождём?
Впиваясь глазами в темноту, иду, пошатываясь, как пьяный. Ловлю машинально ухом хлюпанье солдатских сапог, железный грохот зарядных ящиков и надрывное сопенье лошадей. Почему-то это сопенье особенно мучительно. Каждый удар кнута я ощущаю собственными боками ...
Вероятно, я долго спал на ходу. Шрапнели где-то далеко в стороне буравят темноту. Дождь перестал, но холодно, и тело по-прежнему зудит.
— Стой!! Стой! — перекатывается по лесу зычная команда. Базунов, наклонившись над картой, которую держат два денщика, нервно водит по карте фонарём и сердито ругается:
— Черт их знает, этих прохвостов! Нарочно такую стоянку выдумали, которой на карте нет. Что я, контрабандист или гончая собака? Откуда мне знать, какие тут деревни в лесу! Ординарцы! Раздобудьте какого-нибудь пана. Хоть из-под земли добудьте!..
* * *
Жалкая деревушка. Сотни людей летят со всех ног на заветные огоньки.
— Поставить часовых у дверей! Никого не пускать! — распоряжается Кузнецов.
И мы вваливаемся в крохотную лесную сторожку, где застаём уже двух офицеров, полкового монаха и сторожа с кучей детей.
* * *
Проснулся я от сильного стука в окошко. Кто-то злым голосом кричал на весь лес:
— Эй, хозяин! Купцы пришли. Пропалые вещи покупать!
Дверь распахнулась, и в комнату заглянули солдаты. Кто-то чиркнул спичкой, зажёг цигарку и, делая вид, что не видит офицеров, объявил повелительно и грозно:
— Ночевать будем.