Но все меняется.
Художники прекрасно понимают важность эстетически ценных объектов. Эстетика не просто меняет восприятие, она меняет реальность. Будь Грейс толстой и неказистой, телеканалы не устроили бы мониторинг состояния девушки, извлеченной из-под груды тел в «Бостон-Гарден». Будь Грейс физически непривлекательна, ей никогда не примерить на себя амплуа чудом уцелевшей всенародной любимицы. Телевидение, сообщая новости о состоянии Грейс, всякий раз показывало ее фотографию. Массмедиа, да что там, вся страна требовала чуть ли не ежечасного обновления данных о ее здоровье. Родственники погибших в Бостонской давке приходили к Грейс в палату, проводили с ней время, вглядывались в ее лицо в поисках призрачного сходства с их собственными погибшими детьми.
Стали бы они это делать, будь она некрасива?
Грейс не хотелось спекуляций на ее внешности, но один чрезмерно честный критик сказал без обиняков:
— Если людей мало интересуют произведения искусства невысокой эстетической ценности, с какой стати им делать снисхождение для объектов реальной жизни?
Еще до Бостонской давки Грейс мечтала стать художницей, но в ее работах чего-то не хватало — чего-то неуловимого, не поддающегося объяснению. Пережитое вывело ее художественную зоркость и интуицию на новый уровень. Грейс отдавала себе отчет в том, как претенциозно это звучит. Она презирала навязшие в зубах сентенции преподавателей художественных школ — дескать, искусство надо выстрадать, большому художнику необходимо пережить трагедию, чтобы обрести индивидуальность. Раньше подобные заявления казались ей возмутительной чепухой, но после Бостонской давки Грейс начала понимать, что это не пустые разговоры.
В работах Грейс появилось то, чего не было раньше. В картинах стало больше настроения, жизни, больше… порыва, что ли. Краски стали ярче, гуще, злее. Люди часто спрашивали, рисовала ли Грейс какие-либо эпизоды той ужасной ночи. Красноречивым ответом был один портрет — юное лицо, преисполненное таких надежд, что сразу ощущалась глухая неизбежность скорой трагедии, но еще вернее было бы сказать — Бостонская давка пронизывала и окрашивала все, что писала Грейс.
Она присела за стол мужа. Телефон стоял справа. Грейс пришло в голову сделать кое-что элементарное: нажать кнопку повторного набора номера.
Телефон — «Панасоник» новой модели, который Грейс выбрала в «Радио шэк», — был снабжен жидкокристаллическим дисплеем, на котором отображался набираемый номер. Код двести двенадцать, значит, Нью-Йорк. Грейс ждала. На третьем звонке трубку сняли, и послышался женский голос:
— Юридическая фирма «Бертон и Кримстейн».
Грейс немного растерялась и промолчала.
— Алло?
— Это Грейс Лоусон…
— Кому перевести ваш звонок?
Хороший вопрос.
— А у вас работает много юристов?
— О, я затрудняюсь назвать точную цифру. Но могу соединить вас с кем-то конкретным.
— Будьте так добры.
Возникла пауза.
— Так с кем конкретно вас соединить? — К интонации «я-всячески-стараюсь-вам-помочь» явственно примешивалось нетерпение.
Номер на дисплее «Панасоника» показался Грейс чересчур длинным. Она присмотрелась внимательнее. Обычно в междугородних номерах одиннадцать знаков, а здесь было пятнадцать, считая «звездочку». Грейс напряженно думала. Джек звонил юристу поздно вечером. Секретари по ночам не работают, стало быть, он нажал «звездочку» и набрал внутренний номер.
— Мэм?
— Добавочный четыре-шесть-три, — сказала Грейс, глядя на дисплей.
— Соединяю.
После трех гудков трубку сняли.
— Линия Сандры Ковал.
— Миз Ковал, будьте добры.
— Могу я узнать ваше имя?
— Грейс Лоусон.
— И вы звоните в связи с…
— Моим мужем, Джеком.
— Подождите, пожалуйста.
Грейс сжала трубку. Через тридцать секунд музыка прекратилась, и телефон ожил:
— К сожалению, миз Ковал сейчас на встрече.
— У меня срочный вопрос.
— Мне очень жаль, но…
— Я отниму всего пару минут. Скажите ей, дело жизни и смерти.
Послышался нарочито шумный вздох.
— Подождите, пожалуйста.
В трубке зазвучал хит «Нирваны» «Повеяло молодостью». Отчего-то у Грейс стало легче на душе.
— Чем могу помочь? — спросил кто-то с профессионально-нейтральной интонацией.