Тот, кто дезертировал, у машин останавливается, застывает, как вкопанный, и в ту же секунду словно сдувается, начинает оседать, а «Пятый», которого вроде и не было там — чистое же место! — стоит над ним в рост, осматривается. «Подруги», так и не добежав, снова берутся визжать, но уже не столь качественно — задохнулись. «Пятый» делает шаг в их сторону. Достаточно, чтобы заткнулись, забыли про машины и потрусили по пыльной деревенской дороге мимо заросших дворов и заколоченных изб в сторону откуда приехали.
На грядах меж тем разворачивается нешутейное.
— С виду мокрая курица, а, смотри, как петушится! — дуплетом обижает и Седой, выводя чей–то «птичий», либо «скотский» характер из равновесия.
— Стой, конь бздиловатый! — орет Петька.
Легко перышко, а на крышу не забросишь… Петька — Казак таков же — прилипчивый, не стряхнуть, не избавиться! И обратное — рядом, а не ухватить, словно меж пальцев проходит. Перышком порхает, и в любой момент готов смертью ужалить.
Седой сидит на ком–то верхом и бьет морду, что–то выговаривая — не удержался, чтобы не встрять.
Замполит, поймав «своего» за левую руку — ухватившись одной за кисть, другой крепкими пальцами за локоть — вздернув, таскает, водит вокруг себе, заставляя вытанцовывать на цыпочках, и не знает, что с ним дальше делать: можно вывихнуть руку, вынув ее из плечевой сумки, можно «сделать кузнечика» — сломать локтевой сустав, чтобы он свободно болтался на все стороны, а можно бесконечно долго водить пойманного вокруг себя, прикрываясь от остальных его телом, наводить его верещаниями (по выражению самого Замполита) — «идеологию паники». Хорошая психологическая обработка тех, кто не вступил, не затянулся в невозвратное и, вроде как, еще обладает возможностью выбора.
Китаец или японец подсмотрев такое, составили бы трактат, открыли бы школу, назвав ее «Драконий Отросток», обросли бы учениками–последователями, которые в свою очередь, договарившись об отчислении учителю изрядного процентика, вооружившись его соблаговолением, ринулись в Европу и Штаты, давать частные уроки звездам и их прихлебателям. Но Леха ни о чем таком не думает, таскает пойманного по картофельным бороздам, стараясь водить так, чтобы не слишком их помял, и ждет, когда Казак освободится со «своим», чтобы подвести к нему под аккуратное — «Командир не велел калечить, велел только глумить». Пойманый орет, и его крики уверенности гостям не добавляют.
Быстрота страха в каждом теле разная… Одни цепенеют — и не проси! — хоть царство божье ему обещай, хоть кадилом по голове! — а умораживаются телом и духом — есть такая людская порода…
Петька — Казак криков добавляет — уже искренних.
— На меня и с ножиком?! — орет, возмущается Петька — Казак. — Это когда я сам без ножика?! — вопит он в праведном гневе — рвет на себе брезентовую ветровочку, что пуговицы отлетают. Под вопли эти срывает ее с одного плеча, машет перед собой, наматывая на руку, подставляя намотанное под нож — под тычки и полосования, разом другой рукой цепляет горсть черной жирной земли и тут же, без замаха, мечет обидчику в лицо. И вот уже никто не успевает заметить — как такое получается, но у Казака в руке чужой нож и, развернув лезвие к себе, он тычет рукоятью в бока его бывшего хозяина, да так пребольно, что мочи нет терпеть. Вот и пойми — вроде и руки были длиннее, и нож в руке, и проворным себя считал, а тут какой–то недомерок рукоятью собственного ножа поддает под бока. Больно и страшно, потому как не знаешь, в какой момент развернет его в руке, чем следующий раз ударит. Парень орет, и Казак орет, но еще громче, и тут опять не поймешь, то ли сам по себе, то ли передразнивает. Крутит нож меж пальцев, да так быстро, что тот сливается в узор, опять тычет им, будто змея бьет, и ничего поделать нельзя. При этом смотрит в глаза, не моргает, но только парень понимает, что этот взор сквозь него, ничего не отражает. Уже и не обидно, и даже не больно, а страшно, как никогда в жизни!
Каждый развлекается в этой жизни как может, словно подозревая, что в другой ему развлекаться не дадут, там он сам станет объектом развлечения…