«Но он-то как раз вполне опрятен… и напрасно я с ним так», — опять подумала Юля, неприязненно оглядывая большую комнату, заставленную тяжелой, какой-то казенной мебелью, устланную и увешанную пыльными коврами, с цветочными горшками на подоконниках, с отвращением принюхиваясь к доносившемуся из кухни неизменному кисло-капустному запаху теткиной стряпни. Уж эта Серафима! Мало, кухню загромоздила посудой, которой с лихвой достанет на солдатскую столовую, еще и чулан год за годом заполняет скобяным товаром. Тут и ведра, и топоры, и чемодан гвоздей, стамесок, молотков и прочего колючего хлама непонятного назначения. «Пусть ее… — говорит отец. — У всякого свои радости, Юленька. Это в ней прошлая нужда мечется. В войну, да и потом не один год не то что топора — бельевой прищепки в магазинах не сыщешь. Ну а как появилось, хозяйки и бросились набирать, надо не надо. Все собирается кому-то отвезти…»
Поглядеть, так в квартире все впрок набрано. И все не то, что надо. Даже книги в шкафу «под дуб» установлены так, будто их упаковали для лучшей сохранности. И ярлыком всей этой дремучей безвкусицы — картина «Зима в деревне», повешенная на самое видное место. Вчера, предупреждая нелестные о ней впечатления, Олег, как верный личарда, сочинил целый панегирик искусству лубка.
«Знатоки реабилитируют абстрактную живопись изощренными толкованиями ее содержания — понимать надо!.. Достоинство реалистического письма почитается тем выше, чем труднее изъяснить изображенное — хоть год говори, сокровенного не истолкуешь!.. Один лубок по-настоящему искренен и прочитывается от корки до корки. Все в нем видят то, что есть: вот дорожка, вот мосточек, вот лесок, вот бережок, вот избушка, вот жучка, вот бабушка, вот внучка, и все, слава те, господи, ладненько и мирненько!.. Кто знает, может быть, именно такой взгляд на мир и людей единственно неоспорим».
Век думай, лучшего оправдания этой мазне, ее присутствию в квартире не придумаешь. В его комнате ничего похожего, разумеется, не увидишь. Там висят картины, которые не нуждаются в защитных оговорках. Чтобы почувствовать их ценность, достаточно понаблюдать, с какой жадностью рассматривают молодые художники жанровые сценки в стиле XVIII века — церемонных кавалеров в обществе жантильных дам, с высокими прическами и лиловым блеском складок на пышных платьях; бескрыло парящих в сопровождении сонма амуров Флору и Аврору, с их кукольными личиками и прелестными румяными ягодицами; романтические пейзажи, с гротами, замшелыми валунами, худосочными водопадами у освещенных луной античных развалин… Иные полотна так стары, что и не разберешь, что скрывают в себе сумерки гаснущих красок.
И как же потешно смотрелись цеховые потомки создателей этих картин! Все эти «хиппоидные» молодые художники в истертых джинсах, их хриплоголосые спутницы, судя по худобе и бледности, питающиеся, должно быть, одним табачным дымом. Развалится на полу, под висящей над ним бледнотелой Венерой, какой-нибудь двадцатилетний бородач, от которого совсем не абстрактно веет бродяжьим духом, шлепает ладонью по полу и рокочет полнозвучным басом:
«Высоцкий даже не заслуженный! Почему?..»
«Друг мой! — скорбно-патетически отвечал великан-скульптор. — Иначе и быть не может!.. Институт «заслуженных граждан» порожден конформизмом, а кто есть Высоцкий, как не злой гений конформизма?..»
«Что такое конформизм?..»
«Добровольно-принудительное следование несвободе, рабское состояние, а Высоцкий посмел быть свободным!.. Отсюда и непризнание «в сферах», и ненависть несмеющих, несвободных, готовых забросать его камнями за то, что он посмел!..»
«Надо бы с ним как-то по-другому… — снова подумалось об Олеге. — Но как?.. Не целоваться же ради удовольствия бывать в его компании?..»
По жестянке за окном забарабанил дождь.
«Завтра же пойду устраиваться на радиозавод. Собирать музыкальные ящики наверняка веселее, чем такое вот сидение».
До полудня читала тоскливую, под стать погоде, книгу о Баратынском. Кто-то из друзей Олега сказал, что ее автор застрелился. Наверное, поэтому все время казалось, что он писал не о поэте, а о самом себе.