К физической усталости прибавилось нравственное недомогание, и он не мог совладеть с ним — не то что в обычные дни, когда ему ничего не стоило убедить себя, насколько это бессмысленно — разбирать, отчего все так, а не иначе. Сегодня мысли эти были неотвязны, словно не себе, а кому-то еще нужно было доказывать, какая это замшелая рухлядь — услышанное от Курослепа, бородача, одержимых низменной злобой молодых людей. Все в них подчинено тому, что высветил их скудный опыт, ложный свет собственных неудач, душевной несостоятельности. Один Курослеп, может быть, понимает, что всеми ими правит возмужавшее невежество — то самое, что во времена не столь давние поразило столбняком, обрекло на бесплодие всякую живую душу; даровитых и совестливых принудило побираться, а нищих духом — пресмыкаться… Отцы кисло едали, а у сынов оскомина, да такая, что ни один из них не способен понять, что он мутант, которому сколько ни толкуй о «великом наследии» или о том, что был Бог, он тебя не поймет…
«Чему и кому противостоять, что требовать, что исправлять в людях, если все они из отравленного лона матерей попадают в отравленное море жизни и до конца дней не ведают о том?..
Иван прожил вне времени, и оттого его никто не слышал… И если город невыносим для Салтыкова, нетрудно представить, каково в нем жилось Ивану… Только и осталось что спиться. Здесь выживают такие, как Курослеп, чей девиз — «ничто ни к чему не обязывает». С его всепониманием и злобой, он обязательно устроится… Это не Иван, у которого единственное пристанище отняли, а нового не обрел. Нигде и ни в ком…»
Вспомнив затем о Зое, как о собственном душевном пристанище, Нерецкой с горечью подумал, что встреча с ней будет совсем другой теперь — придется говорить об Иване… Когда-то, поведав о брате, он предупредил ее расспросы словами:
«Я не очень близок с ним… Мне трудно не замечать его испитую физиономию».
«Что делать… — смиренно обозначилось на ее лице. — Родственники бывают приятные и неприятные».
Все в нем Зоя принимала безоговорочно, как условия неписаного договора. Без сопротивления подчинялась его привычкам и не навязывала своих. Заметив, как тяжело он переносит чужие лица, чужие тела, чужие голоса в доме, она ни разу не пыталась собрать у себя любителей застольных бдений. Если им можно было скоротать вечер вдвоем, то и самым назойливым приятельницам не удавалось вытащить ее из дому.
«Муж не пущает! — нарочито сокрушенно шептала она в телефонную трубку. — Как уйти?! Ты что, бог с тобой!.. У него крутой нрав и тяжелая рука!..»
За шутливыми отговорками просматривалось стойкое желание сберечь их л а д, как в крестьянских избах берегут тепло в зимнюю непогодь. Столь же бережно она относилась ко всему в доме, никогда не позволяла себе что-то переставлять, менять. «Здесь я в первое же утро проснулась счастливой!» — то и дело повторяла она.
Наверное, то же самое он мог бы сказать и о себе в то утро, хотя минувшая ночь ничего подобного не предвещала. Начать с того, что она случайно попала к нему, что ему пришлось приютить ее после вечеринки, где он впервые ее увидел. Вечернее впечатление было однозначно: девица, с легкой душой идущая ночевать к едва знакомому мужчине, заявляет о себе вполне определенно. Этим и объяснялась бесцеремонность, с какой он шел будить ее. Ему на работу, а она и не думает вставать. Черт знает что: всякий на ее месте не стал бы дожидаться, пока его разбудят и выпроводят.
Приоткрыв дверь спальни, он в первую минуту решил, что гостьи и след простыл: оконные шторы были распахнуты, всю просторную комнату от плит паркета до лепнины потолка затопило поднявшееся над липами солнце.
Зоя не ушла, она спала. Он почувствовал ее еще до того, как разглядел за ворохом смятого одеяла, в белизне постельного белья…
Еще вчера сумеречно-немая, переполненная горестными воспоминаниями, точно погасшая после смерти матери, спальня сияла жизнью, молодостью, беспечностью. «Не надо, не тревожь ее, с ней так славно!» — взывала к нему огромная кровать. И он оставил гостью досыпать, не зная, кто она, и что она, и какие сюрпризы ожидают его вечером.