Был сентябрь сорок второго.
* * *
Тетюши запомнились своим рынком, будто и войны нет. На длинных прилавках теснились крынки с топленым молоком, горшки со сметаной, ведра с творогом, корзины с яйцами, битые куры, высокие буханки белого хлеба, мешки с яблоками. Мы, пятнадцать братьев-изыскателей, дружно навалились на все эти яства, тем более не очень-то уж цены большие. Я купил буханку хлеба и крынку молока и не отрываясь стал пить. За ночь оно нахолодало так, что крынка была потная. Я пил и чувствовал, как в меня вливается лед. Надо бы остановиться, передохнуть, но попробуй, если не оторваться! А потом меня долго бьет знобкая дрожь, это когда зуб на зуб не попадает. А еще немного спустя садится голос, переходит в сиповатый бас, после чего бас переходит в хрип.
Тетюши, — только этим они и запомнились мне. Удивительно, сколько бывает в жизни промелькнувшего. Но без этого, видно, тоже нельзя. Как есть во всем главное, есть и второстепенное, есть и незначительное. Впрочем, ведь могли бы приехать и днем, когда рынка уже не было, сели на подводы, которые нас ожидали, и поехали бы в Буинск. Но нет, надо было обязательно поспеть к утреннему рынку, напиться ледяного молока, охрипнуть и только после этого двинуться дальше.
Здесь в Татарии была осень сухая и теплая, но уже с холодными утренниками. Не торопясь, облетала листва, небо припадало как бы к земле, и не было уже той высоты, того простора, какой бывает летом.
В Буинске меня определили па постой к многодетной татарке. Ее муж на войне. Она сказала мне об этом, заплакала, но тут же смахнула слезы и стала чистить картошку. Картошка у нее чудо! Крупная, рассыпчатая. Она варит ее с луком. И от нее такой дух, что я ни о чем не могу думать, как только о том, чтобы поскорее сесть за стол. Картошки у всех в Буинске много, много и у моей хозяйки, и она щедро кормит меня, тем более что я дал ей пять коробков спичек. Спички — это дефицит. У меня десять коробков — месячный паек.
Ребят у хозяйки пятеро. Старшей дочери двенадцать лет, младшей два года. Я получил килограмм сухофруктов, половину отдал хозяйке. Ребята тут же съели эту половину. А утром и второй половины не оказалось. И у всех такие невинные глаза, что только бы святых рисовать. Я бы, конечно, не пожалел и эту вторую половину, но хотелось Наталку побаловать. Теперь когда еще дадут сухофрукты, — а там и изюм был, и абрикосы, и груша, и слива. Там было много вкусного для моей Наталки, но ребята глядят на меня невинными глазами, и я на них тоже гляжу невинными глазами, будто ничего не заметил и ничего не знаю. Тогда они начинают потихоньку хихикать, и я начинаю посмеиваться. Они громче, и я громче. Им смешно оттого, что я пичего не знаю, а мне смешно оттого, что я все знаю, а они думают, что я не знаю.
У хозяйки было хорошо, но как только я сказал, что едет жена с дочкой, так тут же она заявила, чтобы я искал другое жилье. Я даже и спрашивать не стал почему?
— Тебе отдельна жить надо. Твоя хозяйка есть. Ребенка есть. Отдельна жить нада.
И спасибо ей, добрая душа, показала мне дом, где можно жить без хозяев.
Это был в далеком прошлом постоялый двор. Комната, которая предназначалась мне под жилье, была метров тридцать, с четырьмя окнами, с печью, совершенно пустая и запущенная. Со стен свисали остатки обоев, закопченный потолок, грязные битые стекла.
— Пять коробков спичек и два кубометра дров. И живи, — сказал мне старый, обросший седым волосом, хозяин этого запущенного, как он сам, большого дома.
Сам он жил за стеной в меньшей комнате, с постояльцем, тихим неприметным человеком. Чуть ли не каждый вечер до меня доносились два негромких голоса, певших псалмы. Чем они питались, бог весть. Постоялец работал на почте, — в лютую стужу разносил письма, одетый в жалкий пиджачишко. В их жилье было тесно от всякой рухляди. Был там и верстак, и лопаты, и топор, и пила, и корзины, и тут же стояла деревянная кровать, на которой они вместе спали, покрытая такой невозможной рваниной, что брала оторопь, и стол был, заваленный всяким хламом. По вечерам они сидели у топящейся круглой печки, кипятили в ней воду и пили безо всякой заварки, размачивая корки, или же пекли картошку и ели горячую, перебрасывая с руки на руку.