В то время (на изысканиях) мне не таким представлялся Мозгалевский. Порой он раздражал меня своей медлительностью, огорчал своим внешним, совсем не героическим видом, — были и еще какие-то наивные претензии, рожденные моей молодостью. Теперь же я увидал его таким, каким он был на самом деле. Это сделал, конечно, мой жизненный опыт. И каждого изыскателя, на кого бы я ни посмотрел с вершины прожитых лет, я увидал иным, то есть очищенным временем от несущественных мелочей.
Дальнейшее было просто. Я писал роман, как бы вспоминая близких мне людей, — через расстояния многих лет, и поэтому рядом тихо теплилась грусть прожитого, что уже не вернется, что навсегда осталось в стране Прошлого. И все время в сердце звучал камертон романтического настроя, помогая мне не уйти с нужной волны. И радостно было, что имею возможность как бы еще раз прожить вместе с теми, кто остался в той первой моей экспедиции. Может быть, именно это заставило меня впервые почувствовать настроение большого произведения в целом, которое по-своему окрасило весь материал.
Антон Павлович Чехов был первым, кто сумел словом, как музыкой, создать настроение. Поэтам это было давно подвластно, но прозаикам до Чехова недоступно. Даже гений Пушкина не мог открыть эту Область Настроения. Лермонтов был ближе к Чехову, но и у него было больше рационального, нежели чувственного настроя. Музыка прозы впервые была рождена Антоном Чеховым. Вслед за ним пришел Иван Бунин. Ему было проще, как проще было после Пушкина проявить себя Лермонтову. Казалось бы, Область Настроения открыта, теперь-то уж можно каждому вторгаться в нее. И вторгались, но как жестоки первооткрыватели, — они показали явление, но не дали формулу. И это повлекло каждого по следам чеховской и бунинской прозы, определив их как эпигонов. Трудно, очень трудно найти собственное звучание в своих книгах. А может, его искать и не надо? Искали ли свою интонацию Гоголь, Достоевский, Толстой, тот же Чехов? А может, это было всего-навсего их естественное самовыражение? Не знаю, но никогда сознательно я не писал «под кого-либо», — ведь это значит не уважать себя. Я, конечно, исключаю пору ученичества. Она и у Великих бывала, Пора ученичества, но не пора подражания!
Создавать настроение мне удавалось в рассказах. В большой же форме (я имею в виду повести «На своей земле», «Широкой дорогой», «Ненужная слава») не удавалось. Здесь же впервые и еще, пожалуй, в «Заброшенной вышке» удалось. И я понял: мало только построить сюжет, показать характер, поделиться интересной мыслью с читателем, — все это более или менее доступно каждому писателю, но создать настроение в произведении, — это очень трудное искусство. И если оно есть, это настроение, тогда произведение способно оставить у читателя след в сердце, именно в сердце, а не только в памяти.
Коли я уж заговорил о романе «Две жизни», то и продолжу разговор, чтобы больше не возвращаться к нему.
Конечно, как и во всяком литературном произведении, так и в этом романе есть и отступления от того, что было в жизни, есть и домысел, — без этого не выстроишь композицию, не создашь более четко характер героя, да вряд ли создашь и художественное произведение таким, каким оно должно быть. Это естественно. Но жизненный материал был настолько богат и интересен, что мне приходилось только как бы корректировать отдельные линии, подчиняя их художественному замыслу.
Не следует думать, что книги пишутся лишь после того, как материал «отлежался». Конечно, нет. Но очень часто что-то не позволяет мне сразу браться за горячий материал. Возможно, надо сначала осмыслить его, а для этого требуется время. Возможно, чем серьезнее мысль, заложенная в произведение, тем и времени для ее осмысления нужно больше.
Восемь лет изыскательской жизни — это немало. За эти годы всего я нагляделся в экспедициях — и дурного и хорошего. Можно было бы написать с ходу книгу просто об изыскателях. Рассказать о том, как они работают, как прокладывают в тайге трассу, в каких тяжелых условиях приходится им жить. Можно было бы начать с того, как они выехали на изыскания, как приступили к работе, и кончить завершением работ. Это был бы тот «производственный» роман, какими в недавнее время хоть пруд пруди. Такой роман я не мог написать. Это значило бы погубить богатый материал.