— Значит, Бьярни все-таки добился своего…
И неожиданно для Аэйта усмехнулся.
— Ты чего? — прошептал Аэйт. Он снова испугался, и Синяка опять погладил его по волосам.
— Не бойся, Аэйт.
— Ну вот что, — вмешался Пузан, — иди-ка сюда, конопатое чудище. Раздевайся.
Хозяйской рукой он подхватил мальчика, стянул с него грязную, окровавленную одежду и окинул тощее тело неодобрительным взором, как бы оценивая, сколько же еды предстоит вложить в это несовершенное творение Хорса, прежде чем на него можно будет смотреть без отвращения. Аэйт переминался с ноги на ногу.
— Лезь в бочку, — распорядился Пузан. — Ей все равно разбухать. Вон как рассохлась… Заодно грязь смоешь.
Бочка стояла в луже и курилась паром. Недолго думая, Пузан засунул туда голого Аэйта, и мальчик зашипел от боли, когда горячая вода коснулась ссадин и царапин. Пузан принялся энергично тереть его пучком травы.
Умытый, завернутый в одеяло, сытый, Аэйт заснул на солнце и не заметил, как его перенесли в дом и уложили на сундук. Синяка снова забрался с ногами на подоконник.
Прибирая одежду Аэйта и немытую посуду, Пузан ворчал:
— Поели бы, господин Синяка.
— Я не голоден.
— Так я и поверил! — взорвался Пузан и сердито грохнул мисками. — Еду бережете, что ли? Что ее беречь-то? Еще осень вся впереди. Вон, от вас уже одна тень осталась. Насквозь скоро будет видно.
— Спасибо, Пузан. Я просто не хочу.
— Будет вам изводиться, — сказал великан.
Синяка не ответил, и Пузан ушел к заливу — стирать и мыть посуду. Синяка забыл о нем в ту же секунду, как захлопнулась дверь. Он смотрел на спящего. Бледная детская физиономия Аэйта, распухшая от слез, в ссадинах, царапинах, меньше всего была похожа на грозный лик судьбы.
Синяка знал, конечно, что вся эта безоблачная жизнь на Пузановой сопке — только отсрочка перед тем, как принять то самое, единственное решение. А в том, что однажды он столкнется со своей судьбой вот так, напрямую, он не сомневался. Но никогда не думал, что она явится к нему в облике голодного ребенка, который доверчиво придет к нему в дом и уснет, ни о чем не подозревая.
«Будет слишком поздно, когда ты поймешь, что такое — спасти Ахен. Такие, как ты, идут по своему пути до конца».
В хибаре было совсем тихо. Еле слышно посапывал на сундуке Аэйт, и за окном плескали волны. И если прислушаться, то можно было уловить, как Пузан яростно начищает песком котел.
«Даже обреченному дается последняя надежда».
Вранье, устало подумал Синяка и слез с подоконника.
Ветер свистел над Пузановой сопкой. В окне стояла ночь. Белые ситцевые занавески, сдвинутые в сторону, налились синевой. Огонек маленькой свечки, оплывавшей на подоконнике, вздрагивал и моргал. В углу, на вытертой козьей шкуре, мирно спал Пузан.
Сидя на сундуке, напротив Синяки, Аэйт тихо, чтобы не потревожить великаньего сна, рассказывал о скальном народце, о гибели Торфинна и Кочующего Замка, о тролльше Имд и Косматом Бьярни.
Синяка слушал внимательно, не перебивая, и вертел при этом в пальцах пустую катушку из-под ниток. Иногда он через силу улыбался — в тех местах истории, которые, по мнению рассказчика, должны были показаться ему смешными. Всякий раз от этой улыбки Аэйту становилось не по себе. В поведении Синяки ему постоянно чудилась странная отрешенность, как будто все случившееся уже не имело никакого значения.
Аэйт протянул руку к огоньку свечи, и его пальцы окрасились алым. На мгновение он увлекся, а когда вновь повернулся к своему собеседнику и открыл уже было рот, чтобы продолжать, наткнулся на неподвижный взгляд ярко-синих, горящих в темноте глаз. Они казались больше, чем обычно, потому что в них стояли слезы.
Аэйт запнулся на полуслове, и в хибарке наступила мертвая тишина. Страшные глаза пылали во мраке, и Аэйт хотел бы убежать от них, но не мог даже пошевелиться. И когда с ним заговорил спокойный, ровный голос, он тоже показался пугающе чужим.
— Подойди ближе, — сказал Синяка.
Темное, стиснутое стенами жилище скрипело под порывами ночного ветра, и Аэйту ничего так не хотелось, как бежать отсюда в приветливую ночь, к лесам, подальше от этих широко раскрытых, светящихся синих глаз.