И все же что-то еще могло вмешаться, пароход мог повернуть, берег снова отступить назад. Но тут пароход загудел и берег рывком придвинулся ближе. И снова тягуче-сонный серый ход. Наконец запрыгал судовой колокол. На причале, скорчившись под дождем, сидели два местных парня. Взлетел трос. Девушка перегнулась через поручни.
— Эй, Мари, да ты, как я погляжу, не нагуляла жиру!
— Кожа да кости!
Один рассмеялся, другой, еще совсем юнец, повернулся и уставился на нее с лукавым прищуром. И вдруг оторопел. Он узнал Гулля. При виде приезжего любопытство, надежда и даже какой-то оттенок гордости осветили равнодушное загорелое лицо.
Трактирщик рукавом обмахнул стол и поставил стакан и бутылку, неприязненно косясь на чужака, спросившего дорогую водку, — и это в год, когда у его земляков по причине скудного улова едва ли достанет даже хлеба до весенней путины. Гость налил стакан и по местному обычаю предложил сидящему напротив. Кеденнек с «Вероники» едва коснулся стакана краешком губ, из гордости стиснутых в узенькую полоску, и молча его отставил.
Стол, за которым они выпивали, стоял против окна. Октябрьский день клонился к вечеру. Угрюмые и неподвижные, свинцово-серые, набрякшие дождем, уставились друг на друга небо и земля, словно плиты гигантского гидравлического пресса. Похолодало, но то был не резкий холод, он украдкой проникал под одежду, исподволь пробирал все и вся — прилавок, бутылки на стенных полках, окоченевшие часы с курантами. Рыбаки сидели вдоль стены выпрямившись, руки на коленях. Так как никто не пил, можно было подумать, будто они пришли, чтобы вместе помолчать. Судя по их неподвижным лицам, море научило их не бросаться словами, поскольку шторм заглушает любые слова.
Тяжесть легла на сердце Гулля — зачем его сюда занесло? На свете столько приветливых, веселых уголков, и все они ему открыты, зачем он не поехал дальше, зачем сидит здесь?
За окошком небо проливным дождем тяжело нависло над морем. Незаметно, нежданно сгустились сумерки, вечер был лишь чуть серее ушедшего дня. Маяк на острове Маргариты словно указательным пальцем вытянутой руки обводил вверенный ему круг земли и неба: короткая вспышка, а за ней две долгих. Где-то далеко зарыдал пароход, словно дитя, узнавшее в темноте свою мать.
Трактирщик взобрался на прилавок и зажег лампу. Никто из мужчин и не шевельнулся. Свет лампы, обычно смягчающий и сближающий людей, не произвел на них никакого впечатления, ни у кого и веки не дрогнули.
Гулль повернулся к окну, но за окном никого не было. Темень кромешная, и только косые струи дождя хлещут по запотевшему стеклу. Гуллю вспомнилось окошко в кабачке в какой-то далекой южной гавани. За грязным, засаленным стеклом навалом лежали дыни, одна с надрезом, на нем сахаристыми жемчужинами застыл сок, и над дыней роем вились мошки. Узкая улочка, домишки стоят тесно в ряд, и все же в воздухе навис такой палящий зной, что голова раскалывалась. Гулль не отрывался взглядом от дыни. Срез был так свеж и сочен, он источал такую сладость, что, несмотря на грязь и мошек, Гулль впился бы в него зубами. Иногда дверь открывалась и оттуда доносились негромкие тренькающие звуки, кто-то наигрывал на деревянном инструменте заковыристую туземную мелодию, белому человеку и не разобрать.
Молчание. И только в исчисленные промежутки маяк вычерчивал свои круги, озаряя темную стену и укрытые тенью лица. Казалось, будто под его магическим действием трактир со всем своим содержимым плывет в ночной тьме, подобно другим судам, терпящим бедствие в открытом море. Рыбаки уставились в пространство перед собой. Быть может, они ни о чем не думали, а может, думали о чем-то своем, особенном.
«Если меня выследят и схватят, — размышлял Гулль, — не видать мне других товарищей, кроме этих здесь, не сидеть в другом трактире, не слышать тех нежных тренькающих звуков, не отведать тех сахарных дынь».
Вино он заказал просто так, на всякий случай, но, словно с досады, пил теперь стакан за стаканом. Рыбаки равнодушно, не таясь, на него глядели. Пусть глядят! Его судорожно сжатое горло слегка отпустило, он чувствовал, как согрелись губы, живительное тепло через рот и глотку проникало внутрь и, подступая к сердцу, рождало в нем неведомые предчувствия, тепло распространилось по всей груди, теперь уже близко, вот-вот, он вскочил.