Сильный металлический шум взрывается в смежном цехе. Девушка поворачивает голову, потом обращается глазами к Игорю.
— Что это, а? — и губы ее на последнем звуке остаются приоткрытыми, ждущими.
— Машину запустили. Там ремонтировщики. Собрали ее и пробуют.
— А… — кивает она, и губы ее смыкаются.
Машина шумит, старается. В одиноком шуме ее легко различимы и жужжание веретен, и стук сцепляющихся зубьями шестеренок, и гул вертящегося полого барабана.
Игорь некоторое время пережидает шум, но машина все работает. А ему необходимо узнать, что же притягивает эту девушку в Сорвачиху, ведь не просто из привычки она там всякий выходной, так что ни попутный, проездом концерт Хиля, ни ансамбль цыган из Владимира не могут выманить ее оттуда.
— Ты и нынче ездила в деревню?
— Ага…
— Вот и опоздала. Ведь знала, что тебе дежурить. Могла бы уж разок и не ездить.
Девушка раздумчиво качает головой.
— Нет. Надо было…
— Да чего уж надо-то? Чай, не семеро по лавкам.
— Не семеро, — подтверждает она серьезно. — Всего трое. А с ними забот немало. Мама там одна, да болеет. Теперь вот погода меняется, а у нее руки ломит. Вот эдак сведет, — девушка перевертывает руки ладонями к себе и скручивает пальцы, — и ни в какую.
— Понятно, — Игорь с уважением смотрит на девушку. — Тогда понятно.
— Глядишь, я приеду — хоть немного поделаю. Я работы не боюсь, она меня боится.
Машина так же внезапно смолкает, и голос девушки ручейком ночным, негромким точится в наступившей тишине:
— Мама тоже ни от какого дела не отлынивает, да руки вот… Она хорошей дояркой была, а на ферме работ невпроворот: и корма раздать надо, и воды из колодца вдоволь натаскать, и всю свою группу выдоить, круглый год в заботах, а зимой холодно, вода ледяная — пальцы немеют… Ей товарки говорили: «Смотри, Галина, съезди в город к врачу, пока не поздно». А она все: «Некогда», придет домой, перетерпит или полечит, чем придется, нашатырем или одеколоном, вот и довела до некуда. Руки ей совсем скорежило. К врачу в город поехала, а он ей: «Что ты раньше-то, милая, думала?»
Девушка оглядывается на чьи-то бесцеремонные шаги и голоса и умолкает. Мимо проходят ремонтировщики. Молодой, черноусый, прищуриваясь, взглядом знатока окидывает девушку с головы до ног, потом переводит глаза на Игоря и щелкает языком. Поощряющая усмешка на его губах, под усами: ничего, мол, действуй. А Игорю неловко, что его разговор с девушкой, такой сердечный, доверительный, кто-то истолковал как простое ухаживание. Само собой, не без этого, но тут все тоньше, душевней, сложней. И однако не без дальнего прицела. Пожалуй, прицел-то как раз слишком поспешный и столь дальний, что Игорю представляется: эта девушка и его согревает заботой своей, ровным ясным светом наполняет всю его жизнь, и каждый день его начинается с ее приветливой улыбки. По выходным они вместе ездят в Сорвачиху, к ее маме, и он там тоже старается помочь, ведь кое-что и он умеет: носит воду от колодца, колет дрова, поднимает повалившийся забор… Ну-ка, скорей назад, иначе в эту сторону далеко можно забрести, пожалуй, и себя самого потеряешь…
Голоса и шаги ремонтировщиков еще отдаются в лестничном пролете. Игорь облизывает губы, он всегда так делает, когда нервничает или испытывает душевное напряжение.
Точно прядильщица нитку, Игорь пытается срастить и продолжить прерванный разговор:
— А отец раньше вас оставил или потом, после?
Девушка сводит брови, смотрит вопросительно, наверно, пытается понять вопрос.
— Ну, когда у нее руки свело или раньше?
— Раньше. Он не то чтобы оставил. Скучно ему стало в деревне. Он на все руки у нас: и тракторист, и шофер, и экскаваторщик. Поехал на Север работать. Там, говорит, веселей, есть где развернуться. С тех пор и не показывается. Иной раз вроде бы спохватится, вспомнит про нас и денег пришлет или открытку…
Игорь глубокомысленно хмурится, качает головой.
— Нынче что-то много разводятся… Значит, вы всех кормите?
Девушка вдруг прыскает, зажимая рот ладонью. Смеющиеся глаза ее постепенно, будто через силу, приобретают выражение виноватое, сконфуженное.
— Нет, и мама работает. Она в завклубы пошла.