— Я вам верю, старина, я вам верю. Дорогой Сан-А подпирает подбородок, демонстрируя сомнение.
— Стало быть, папаша Фуасса соврал, говоря, что взял купюры из семи разных пакетов?
— Похоже на то.
Не говоря ни слова, я снимаю трубку треплофона и вызываю Пино. Старый матрасник на проводе, собственной персоной. Он сообщает мне, что только что принял первую утреннюю рюмку мускателя и интересуется, который сейчас час в Сен-Клу. Поскольку уважаемый живет в Венсенне, то можно понять его стремление к точности.
— Скажи-ка, Дорогое Сокровище, это ты выбирал образцы купюр из пачек?
— Нет, я попросил Фуасса, и он их принес.
— Они были сколоты вместе?
— Нет, они лежали в конверте, который ты получил-с в собственные-с руки.
На меня снизошло озарение.
— В общем и целом, мой оккультист, ты никогда так и в глаза не видел эти четырнадцать миллионов?
Молчание рахитика, измеряющее всю глубину моего замечания и его недомыслия.
— Верно, — признает он по прошествии интенсивного отупления. — Ты верно излагаешь: вообще-то, я их никогда не видел! Он мне показывал обертки, купюры, но все вместе — нет!
— А сейчас ты уже рискуешь так и не полюбоваться ими, милое старое отребье, потому что их украли. Загляни до обеда, побеседуем…
Я отключаюсь, пока он пытается рассказать о варикозных язвах соседского сапожника.
Треплофон — это предатель. Как только вы начинаете им пользоваться, он спускает с вас шкуру. Едва я положил трубку, он начал наигрывать «возьми меня скорее, милый, мне так плохо без твоего… уха». Я внимаю призывы. Голос с овернским акцентом сообщает мне, что он из кафушки снизу.
Я осведомляюсь снизу от чего, ибо на нижнем этаже Большой Хижины нет никакой кафушки. Голос, становясь гнусно-овернским, сообщает, что заведение расположено под апартаментами Берюрье. Он добавляет, что помощник инспектора Берюрье хотел бы срочно меня увидеть по поводу преступления этой ночи. Удивление мое прямо-таки турецкое, настолько оно истинно-правоверное. Оно могло быть, по крайней мере, каркающим, потому что оно пр-равовер-рное, а может быть квакающим, ибо без овернского «р» оно становится п-а-а-в-е-ным. Что может сообщить его великое Толстячество по поводу дела мадам Ренар? Я решаю, что лучший способ утолить любопытство — поехать повидать Толстителя. Благодарю Манье и советую ему делать, как тот негр, то есть продолжать. Он заверяет, что теперь займется обертками.
Медленно вальсирую к Берю. Из авторадиоприемника доносится мелодия, способная навеять хандру даже на профессионального юмориста. Звоню, и мне открывает сущая обезьяна. Мартышка с голосом простуженной цесарки. Вообразите нечто вот такое огромное, нет чуть-чуть поменьше, со впалой грудью, хотя эта грудь и принадлежит представительнице прекрасного пола, с волосами Людовика XIV, скулами, выступающими даже впереди прогресса; глаза, как у чахоточного, и плохо захлопывающийся рот из-за вставной челюсти типа Людовика XV. Ноги а ля Людовик XVI, руки а ля Людовик XII, все в целом напоминает изображение Людовика Х Сварливого. Я решаю, что ошибся этажом, но отдаленный рев китообразного — уфф! — успокаивает мои опасения. Редко приходится слышать рев китихи, должен признаться, но другими словами не описать то, что вырывается из легких Б. Б. (Берты Берюрье).
— Что там такое? — изрыгает Толстительница.
— Один господин, — отвечает образина.
— Из-за чего? — требует восхитительная Берта.
— Не знаю, — объясняет мартышка.
— Спроси! — рекомендует жена Цезаря.
— Я спрошу, — уверяет уродина.
И в самом деле, она спрашивает меня «из-за чего». Я отвечаю, что это не из-за того типа, который видел типа, который, в свою очередь, видел типа, который видел кость, и вхожу, отодвигая образину к вешалке. Продвигаюсь к кухне. Там нахожу Б. Б. в прозрачно-паутинной комбинации, увы, увы, увы, принимающей горчичную ванну для ног в тазу, дымящем, как Везувий! Ну и окорока! Можно подумать, это цветовой кошмар фирмы «Техниколор» на широком экране. Мамонтиха разгоняет окружающее ее облако пара и дарит мне улыбку, густо-красную как смородиновое желе.
— Смотри-ка! Наш дорогой комиссар!