Я, улыбаясь, смотрю на четыре фиолетовых кругляшка скачущих по голому полу, зачем вы здесь? Я и так всё знаю. Мне уже не надо видеть мысли людей, вы всему научили меня, я знаю эту лживую свору насквозь.
Старушки испуганно поглядывают на мою улыбку, мне плевать, пусть спишут на помешательство от горя, пусть вообще не списывают, мне плевать. Я обвожу ненавидящим взглядом присутствующих, резко опускаю глаза и иду сквозь них к выходу. Мне хочется побыть одному, не видеть этих людей, пришедших сюда постоять с грустными лицами, думая о том, не забыли ли они выключить дома утюг? Эх, Анна Сергеевна, шли бы вы отсюда домой, проверили бы утюг, зачем вы здесь? Впрочем, я знаю. Страх собственной смерти притащил вас сюда, и вы теперь с трепетом смотрите на мёртвое лицо своего соседа, с которым вам было не лень ругаться каждый день, и ваше лживое сердечко замирает.
— Сочувствую — меня обнимает начальник отца.
+ С третьего участка нужно трубы забрать и сдать, там тысячи на три будет. Нужно сказать Саньку, чтоб, как обычно, вечером вывез.
— А если Санёк заложит? — шепчу я ему в ухо.
— Санёк, хм, да мы с ним… — он осекается и испуганно отшатывается. Я вижу его удивлённые глаза, и иду дальше. Дайте же мне побыть одному!
Я захожу за дом и, прислонившись к забору плачу. Здесь я свободен от их взглядов и от их липового сочувствия, слёзы льются легко, понемногу снимая напряжение с уже не выдерживающего сердца. Если бы я остался среди них, оно бы, изношенное горем, разорвалось на лохмотья.
Плакать там? Наверное, это правильно, но я так не могу. Я не актёр, и для меня жизнь не театр. Жизнь — это честность, и впервую очередь с собой. А с ними… не надо бы, но я не могу лгать, так я слеплен, и никто уже не перелепит. В этом вечность.
Слёзы бегут по моему лицу, я вытираю их рукавом, я очищаюсь. Я один на один со своим горем, это тоже честность, разве кому-то из них сейчас плохо так же, как мне? Конечно нет, но мне нужно возвращаться, я пока ещё не готов бросить им вызов, я ещё не готов открыто показать им своё презрение, я как никогда слаб. Я впервые смотрю на этот мир абсолютно одинокими глазами, а их сотни, тысячи, миллиарды, и они единое. Огромная масса, похожая на тучу, надвигающуюся на моё хрупкое небо.
Тягостные, давящие душу шаги, я делаю их только потому, что так надо. Так говорят они — надо! Свечку надо держать так, стоять надо здесь, надо помянуть водочкой, надо вызвать попа, надо, надо, на-а-адо…Идите все на…Что вам всем здесь надо?!
Я возвращаюсь, стараясь не смотреть в их глаза, стараясь пропускать их мысли мимо. Старшая сестра отца сочувственно смотрит на меня, в уголках её глаз я вижу капельки влаги. Она медленно подходит и проводит рукой по моим волосам.
— Бедненький мой.
+ Бедненький мой.
Спасибо тёть Света, думаю я. Вы, наверное, единственная здесь живая душа, которой по-настоящему жаль. Отца, меня, всех людей. Мне тоже всех жаль тёть Света, а больше всего дерево, там, в школьном дворе. Вы знаете, его всё-таки спилили, и намного раньше, чем я думал.
Я плачу, уткнувшись в её плечо, замечая это, делая огромный вдох, сжимаю зубы и останавливаю слёзы. Я должен быть сильным, тёть Свет. С этого дня и до того момента, когда жирная муха-смерть решит, что я уже готов к употреблению…
Ты отдаёшь свою воду морям, и ждёшь её возвращения. И она возвращается дождями. Река, я пришёл. Ждала ли ты меня, так же как дожди?
— Дома хлеба нет!
+ Тебе не сказать, ты сам не догадаешься!
— Куплю — кричу я в трубку и с силой жму на красную кнопку.
Никогда не говорил жене о ядриках, успел вовремя понять — никогда ничего не говори жене, когда-нибудь она обернёт всё сказанное против тебя.
В цеху гремят станки, с утра до вечера, но это не спасает. Теперь ядрики постоянно прыгают, носятся туда сюда, веселятся на полную, и я безостановочно слышу мысли находящихся рядом. Они ненавидят меня, они презирают меня, их выворачивает от моего присутствия, и они чувствуют мою силу…
— Эй, ты чё это куришь, давай иди ебошь!
— Помнишь, у тебя был случай, когда ты по пьянке полез целовать двенадцатилетнего мальчика?