Диббук Адлера покидает меня, я бреду дальше, заблудившийся в мыслях, заблудившийся в этой стране теней, где сливаются воспоминания и фантазии. В имени Лолита те же гласные, что и в имени моей няньки и сексуальной наставницы — Моника. Я, Ich-Mann, был самым чувственным и даже женственным из всех детей и тем самым подвигнул ее на попытку спасения моей души. В церкви она сажала меня к себе на колени и, пока священник гнусавил латинские фразы, тайно ласкала мою писюльку, чтобы я не плакал и сидел тихо. Она крестила меня в своей крови и заставила меня целовать — грубовато и неуклюже — самое священное из всех мест. Это из-за нее я долгие годы бродил у стен Рима и не мог войти, и не мог избавиться от навязчивого желания войти.>{151}
С моим племянником и товарищем моих детских игр Йоном она была грубее, плотояднее, и это вызывало у меня зависть. Уже к трехлетнему возрасту он стал этаким еврейским мужичком — он-то и был заводилой в тот день, когда мы охаживали Полину. Мне хотелось бы знать, что случилось с ним, когда, будучи уже шестидесятичетырехлетним преуспевающим бизнесменом, он порадовал меня, исчезнув из своего манчестерского дома.
Вероятно, Моника, которая так заботилась обо мне, была настолько уверена в моем блестящем будущем, что убедила отца не принуждать меня к фелляции, как он это делал в отношении других детей — моего брата Александра и четырех сестер, — вследствие чего у них в зрелом возрасте развилась истерия (а с малюткой Юлием — и того хуже, он вообще задохнулся). А может, отец и сам видел, насколько я чувствителен, и решил меня пожалеть.
«Оскорбительная книга»… Библия Филиппсона… Судный День. Все горит, горит, горит. Огни Лейпцигского вокзала. В Лейпциге жил дядя Абэ. У него было четверо детей, и из них только один — не сумасшедший. Пока стоял поезд, родители говорили о них тихими, расстроенными голосами. Отец промокал глаза. Дядя Иосиф сел в тюрьму за фальшивомонетничество. Удастся ли Эмануилу и Филиппу бежать в Англию? Преступники, психи… и психоаналитик! Маленький Ich-Mann, я плакал, потому что моя любимая Моника ушла навсегда, как ушли и мои отцы — Эмануил и Филипп. А «женщина с птичьим клювом», моя мать, лежит в постели с двумя, а то и тремя — приходит в себя после оргазма.
И все это в спертой, удушающей атмосфере вагона, среди мерцающих в темноте огней. Мой череп сдавлен, как головка новорожденного.
Дорога обратно по-прежнему небогата событиями. Как это часто бывает, самые яркие впечатления приносит именно сон. Сейчас мои сновидения стали выразительными и многолюдными, словно надо мной раскинулся тот вергилиевский «вяз… огромный и темный», где «под каждым листком… сновидений племя… находит приют».>{152}
Вот, например, несколько молодых солдат сидят развалясь на обочине деревенской улицы; они курят сигареты или едят шоколад. Кажется, действие происходит где-то на востоке — кругом бамбуковые деревья и рисовые поля. Неподалеку от этих миролюбивых солдат расчлененные тела туземцев, некоторые еще корчатся в предсмертных судорогах. Несколько из этих молодых солдат, почти мальчики, встают, гасят свои сигаретки и направляются к маленькой девочке, на которой только черная ночная рубашка до пояса. Ее охраняет солдат с ружьем, она трясется от страха. Парни приказывают ей лечь и раздвинуть ноги. Один из них начинает совокупляться с ней, а другой в это время сует ей в рот свой член. Когда они заканчивают и застегивают брюки, на их место приходят другие. Когда все заканчивают, кто-то говорит: что будем с нею делать? Другой отвечает: пустить ее по ветру. Но вместо этого к уху девочки приставляют пистолет, и ее голова разлетается на части.
Они говорят по-английски. Но произношение у них, кажется, американское.
Атмосфера этого сновидения озадачивает меня. Я убежден, что эти солдаты — «хорошие ребята»; то, что они делают, — заслуженная (и малая) награда за трудный утренний бой. Один из них едет верхом на буйволе, спокойно погоняя его штыком.
Я уже привык к жестоким снам. К концу жизни не приходится ждать мирных видений.
Я вижу в этом намек на ту подавленную ненависть, что испытывал к моей сестре Анне, когда готовился к экзаменам. Анна возражала против того, что со мной носились как с писаной торбой, делали мне всякие поблажки, например разрешали есть одному, когда я занимался, и всякое такое.