— Анна, дай мне пройти! — закричал я. — Мне надо туда! Я оставил там книгу. Я хочу читать.
Вид у нее был испуганный:
— Я тебе ее принесу, папа. Мама просила их не беспокоить.
Это еще больше меня возмутило.
— Он украл у меня жену! — завопил я. — А теперь хочет украсть и гостиную! Пропусти меня, будь умницей!
— Нет, — она облизнула бледные губы и решительно встала перед дверью.
— Я тебя проклинаю, Анна!
Появилась одна из служанок, перепуганная, в ночном чепце.
— Марш в постель! — зарычал я на нее. Она бросилась прочь. Я грубо оттолкнул Анну и распахнул дверь. Марта и Филипп сидели на диване, их головы почти соприкасались. Марта крикнула, чтобы я оставил их в покое, дал возможность поговорить. Я заорал в ответ: — Сука! Шлюха!
Филипп вскочил и развел руки, пытаясь нас утихомирить.
— Пожалуйста, успокойтесь, — сказал он, кладя ладонь мне на плечо. — Вы делаете больно тем, кто вас любит.
Я сбросил его руку и дернул его аккуратную седеющую бороду.
— У него нервный срыв, а все вокруг виноваты, — ледяным тоном заметила Марта.
— Интересно знать, что скажет Кете, когда узнает, что вы нас с ней держали за болванов! — рычал я. — Ты, вонючий сифилитик!
Анна, подкравшись сзади, схватила меня за руку и сказала:
— Пойдем, папа, пойдем спать! Оставь их в покое, пожалуйста!
Я не помню, как рухнул в постель.
Я заблудился в горах. Завывает вьюга. Видимость — всего несколько футов в любом направлении, но идти надо, и плетусь вслепую. Один неверный шаг — и я покачусь вниз по склону или упаду в пропасть. Это похоже на бурю, в которую мы как-то с Анной попали в Доломитовых Альпах, только хуже, гораздо хуже, и теперь я один. Я зову Анну. Обычный крик о помощи становится романтической мольбой о ее любви…
Я открываю глаза. Сначала вижу статуэтки и «Градиву», а потом перевожу взгляд на Анну. Она сидит на полу перед моим письменным столом, широкая серая юбка раскинулась вокруг нее. Тут же разбросано множество листов бумаги. Она подбирает листы, просматривает их, раскладывает по папкам. Иногда начинает читать: не бегло, в своей деловой манере, а медленно, вдумчиво; потом смотрит в окно.
— Анна, — шепотом окликаю ее.
Она поворачивает ко мне свое лицо — отсутствующее выражение, глаза полны слез.
— Папа! Папочка!
— Ты разбираешь мои бумаги?
— Да. Это надо сделать.
— Конечно. Хочу тебе рассказать, что мне снилось.
Описываю свои скитания по горному склону. Она говорит тихо:
— Мне не хочется думать, что ты чувствуешь себя потерянным и сбитым с толку.
Растягиваю пересохшие губы в слабой улыбке:
— Ты помнишь, что я тебе говорил об этом?
— Да.
— Анна.
— Что?
— Обещай, что уничтожишь эти личные бумаги времен войны. Дневник, записки — все-все. Или, по крайней мере, запрети к ним доступ до смерти наших внуков.
Она уже начала их читать, я знаю.
— Разумеется, так я и сделаю. Поспи еще, мой дорогой, закрой глазки. Я здесь. Я никуда не уйду.
После сцены, начавшейся с Леонардо, я несколько ночей подряд отражал бешеные атаки Марты. Я говорю именно «ночей», потому что днем она обычно хранила холодное молчание. Такие атаки не были мне в новинку; они предпринимались периодически вот уже несколько месяцев. Марта завела привычку просыпаться рано, около пяти; независимо от того, спала ли она со мной или нет (а к этому времени уже не спала), она будила и меня и «возобновляла» разговор, начатый в полночь, словно во время своего короткого сна ни о чем другом и не думала.
Поначалу в ее интонациях обычно присутствовала зловещая рассудительность, звучавшая как первый, слабый артиллерийский выстрел на фронте, похожий на отдаленный раскат грома. Но вскоре к атаке подключались все батареи, и на меня обрушивался настоящий шквал ужасающих обвинений. Я был гнусным типом, я манипулировал ею, я не давал ей жить ее собственной жизнью и все в таком роде. Обычно я пытался сохранять благоразумие, так сказать, не высовывал голову из окопа, но случалось, она доводила меня, и я выпускал в ее сторону какой-нибудь малокалиберный снаряд.
Никогда прежде Марта не была такой свирепой, а ее брань — такой отборной. Я спрашивал себя, унаследовала ли она эти способности от Моники, или среди ее предков была Юдифь, отрубившая голову спящему Олоферну? Когда терпеть больше не было сил и продолжение канонады грозило форменным помешательством, наступало временное затишье. Она делала уступку в каком-нибудь вопросе, успокаивалась. Но едва я переводил дыхание, как она пускалась в еще более яростную атаку. И так продолжалось два или три часа. Странно, но в самый разгар канонады я вдруг оказывался в каком-то сюрреалистическом царстве, где испытывал почти мазохистское удовольствие; меня пронизывало что-то вроде слабого женского оргазма. А когда обстрел наконец прекращался, я испытывал дивное облегчение.