Взгляд его упал на радиоприемник, висевший на стене, над головой Келани.
— Вот оно, братство-то, — проговорил тот и кивнул, не оборачиваясь, в сторону приемника. — Беда только — не работает.
— Ты хорошо говоришь на своем языке? — спросил Кабаланго.
— Конечно. Я вообще-то банту. А ты?
— Я — тоже. Но язык я почти забыл.
Келани взглянул в лицо Кабаланго и, удовлетворенный увиденным, протянул ему руку.
— Ты куришь трубку, Кабаланго?
— Нет. Я болен. Но если хочешь, кури: мне это не мешает.
— Пришли они к нам в пятнадцатом веке, а сейчас у нас — двадцатый. Так разве мы — банту, брат мой?
Кабаланго никогда не задавал себе подобного вопроса. Что же ответить, чтобы обрести полное согласие с самим собою и с этим человеком, который позволил голосу братства заснуть во чреве мертвого транзистора?
Дождь. Ветер донес до них букет влажных запахов земли. В дом стремительно вошел мужчина. И принялся тщательно вытирать ноги о груду тряпок.
— Это мой зять, Сантос.
Прежде чем поздороваться, Сантос вытер руки о свои залатанные штаны.
— Я вот говорил нашему брату Кабаланго — он проездом у нас, — что португальцы здесь уже больше четырехсот лет.
Сантос улыбнулся. Потом опустил голову и принялся с силой растирать себе грудь.
— Кабаланго — тоже банту, — продолжал старик Келани, — он приехал из Европы.
Этим Келани как бы сказал: можешь его не опасаться. Кабаланго вытянул на минутку ногу и снова подогнул ее под себя. Только сейчас он заметил в углу большой застекленный шкаф, в котором громоздились стопками пиалы. На других полках — пузатые горшки, стаканы. Рядом со шкафом — огромная и очень высокая кровать, застланная пестрым ковром. Все это создавало впечатление, что живут тут люди состоятельные. Однако слева зияла пустота, еще больше сгущавшая сумерки. Кабаланго смутно различил там свернутые циновки. За стеной слышались тихие женские голоса.
Напротив сидел мужчина, готовый доверить ему, Кабаланго, — без всякой уверенности в том, что на него не донесут, — и собственную жизнь, и жизнь своего зятя. И все только потому…
— Так, значит, и ты — банту?
Только потому, что он — банту. Часто именно так он и представлял себе свою империю — большая единая семья. Даже имя у них должно быть одно, а если вдруг империя распадется, стоит лишь сказать: «Я — Кабаланго», и тотчас получишь помощь от другого Кабаланго.
— Да, банту из соседней страны, — ответил он.
Теперь они еще решат, что их беды ему безразличны. Это самое худшее, что только может случиться в его империи. Страна распадется, и подданные сбегут. Вместо того чтобы каждый, словно кусочек расколотого зеркала, отражал единую сущность. Этот образ зеркала, разбитого на кусочки, настолько овладел его сознанием, что он, к собственному изумлению, произнес одновременно с Сантосом:
— Это белые разделили нас.
Простая констатация факта? Голос его невольно вторил воинственной интонации Сантоса, и он услышал в нем эхо былой силы, которая оторвала его когда-то от родной деревни, воздвигнув перед ним вершины будущего его царства.
— Ты не забыл главного, Кабаланго, — сказал Сантос, подсаживаясь поближе к нему.
— Если бы я мог снова научиться так же удобно сидеть на земле, как вы, быть может, мне…
Послышался детский смех. И тотчас — словно подхватывая веселье — захлопали в ладоши, заглушая монотонный стук дождя по крыше. Тихо — будто зажурчал ручеек — возник дрожащий голос, долетел до них и заполнил всю хижину песней, какую часто пела ему мать, подбадривая сиротку: расти, расти, становись большим и сильным. Ему почудилось, что голос этот — как бы нить, которую разматывает память, возвращая его к единственно важному воспоминанию детства, смешанному со всеми тайнами и чарами джунглей.
— …быть может, мне еще и удастся снова стать банту, — закончил Кабаланго, когда голос умолк.
Старик Келани прислонился к стене, машинально посасывая угасшую трубку.
— Да, белые… — начал Сантос.
Остального Кабаланго не слышал. Белые. Слово это вышагивало в его мозгу, тяжело стуча башмаками по асфальту; башмаки давили все на своем пути. Не щадили ни трав, ни животных.
«В некотором царстве…» Принц Кабаланго непременно обрядил бы своих подданных в поющие туфли, и во всем царстве воцарился бы вечный праздник.